Левое меню

Правое меню

 Казанцев Кирилл - Василий Скопцов - 2. Ставок больше нет 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

На этой странице сайта выложена бесплатная книга Каменная грудь автора, которого зовут Загорный Анатолий Гаврилович. На сайте strmas.ru вы можете или скачать бесплатно книгу Каменная грудь в форматах RTF, TXT, FB2 и EPUB, или же читать онлайн электронную книгу Загорный Анатолий Гаврилович - Каменная грудь, причем без регистрации и без СМС.

Размер архива с книгой Каменная грудь равен 203.59 KB

Загорный Анатолий Гаврилович - Каменная грудь - скачать бесплатно электронную книгу


Анатолий Загорный
Каменная грудь

«…наследием предков своих мужественные, непобедимые».
Святослав
НЕДОЛЯ

Судорожно сжав кулак, Доброгаст крепко вдавил в ладонь широкий конец кожаной плети и хлестнул лошадь. Потом еще и еще. Робкие, пугливые хлопки даже не отдались эхом, их поглотила тишина надвигающейся ночи.
В небе тускло блеснули звезды, взошла луна, а над курганом продолжало рдеть облачко, словно огненное перо, оброненное пролетевшей за край неба жар-птицей. Потянуло густым, влажным ветром; одиноко, жалобно курлыкнули журавли. Ветлы над оврагом, где еще лежали грязные островки снега и мокрели волчьи следы, стали медленно ронять студеные капли первой росы.
Лошадь стояла не двигаясь, от ее закурчавившейся, как у грязного барашка, шерсти валил теплый пар. Она стояла и прислушивалась к тяжелым ударам своего натруженного непосильной работой сердца. Из глубины степей доносился призывный крик вожака, ведущего дикий табун. Хорошо им на воле! Они вдыхают пьяные запахи оттаявшей земли и бегут туда, в ложбину, где ворожит на камнях мутная речушка. Они бегут, трутся боками…
Взметнулась плеть и легла на бок широкой жгучей полосой.
– Н-н-но! Н-н-но! Чтоб тебя вспучило, волчья сыть! Тащи соху, кащея бессмертная! – ругался и понукал лошадь Доброгаст, а сам едва-едва держался на ногах – столько уже ночей не спал: днями ведь приходилось работать на боярской пашне.
Звезды дремотно жмурились, так и тянуло упасть подле сохи и забыться крепким сном. Пусть лошадь одна идет бороздой, мерит шагами тяжкую мужицкую долю. Что ему до этой клячи! Ведь она принадлежит боярину Блуду. Дорого заплатил за нее Доброгаст, отдал свою вольную волю, стал боярским закупом: наполовину свободным, наполовину холопом.
В прошлом году случился неурожай, рожь сгорела на корню, так что нечем было завить Велесу бороду.[1] Похлебку варили из лебеды и глухой крапивы, а хлеба совсем не видали – кору толкли в каменных ступах. Тогда-то прирезал Доброгаст свою лошаденку. И себя с дедом прокормил и суженую свою, Любаву, поддержал. Зато нынче, чтобы получить два неполных сита семян и клячу на несколько страдных деньков, пришлось идти к боярину в закупы. От закупа же до холопа – один шаг. А ну как в этом году не уродит земля? Пропадать тогда Доброгас ту – из должников он станет холопом и до скончания дней будет выгребать навоз из боярской конюшни!
Доброгаст остановился, невольно мороз пробежал по спине. В душу закрадывался страх перед этой сырой громадой ночи, полной всяких темных сил, злых духов, таящей в себе неведомые бедствия.
Да, если случится неурожай, туго придется Гнилым водам. Запустеет село, птицы совьют гнезда в обвалившихся избах, ветер будет рвать солому на кровлях, а люди уйдут в другие края, понесут скудный скарб, погонят исхудалую животину. Кто не сможет, у кого не хватит сил, останется лежать подле битых черепков, слушая, как шуршат в полове проворные мыши. Но лучше уж остаться покинутым всеми, чем попасть в неволю. Этого Доброгаст страшился больше всего.
Луна уже поднялась высоко, но мрак не рассеялся, а только отодвинулся в дикую степь, где бродили хищные орды печенегов. Черной безрадостной дорогой уходила туда наполовину поднятая пашня – мокрая, взопревшая земля. Вдали мигнул красноватый огонек – блистаница в лошадином черепе на воротах боярской усадьбы. Вышли на курган волки, стали поскуливать.
Доброгаст, сам того не замечая, гладил и ласкал лошадь, и она тыкалась ему в плечо теплой влажною мордой.
Светлым образом мелькнуло видение – девушка с медной гривной на шее, Любава!
Любава была его нареченной. Они росли вместе, трудились, переносили лишения и тяготы жизни. Потом, в голод, уже на смертном одре, отец Любавы обручил их. Любава стала Доброгасту верной подругой, почти сестрой. Это внесло в его жизнь спокойную уверенность в том, что все на свете идет своим чередом. Да оно так и шло…
Давно-давно, совсем мальчишкой, пришел Доброгаст с дедом Шубой на Гнилые воды. Отца и мать унесла в могилу страшная болезнь; тогда в селе под Смоленском был настоящий покос на людей. Черное, что мореный дуб, – таким осталось в памяти лицо матушки, умершей от этой болезни. Дед Шуба бросил свою кузницу, собрал мешок, взял внука за руку и пошел с ним куда глаза глядят. Много всего встречалось на пути. Реки с обрывистыми берегами; темные, как ночь, леса с токующей птицей; жидкие ельники, сквозь которые глядели блеклые, водянистые закаты; волоки, где по ночам было так весело в свете костров среди разного торгового и бродячего люда. Все это уже отошло далеко, виднелось в воспоминаниях так, как виднеются на дне озера причудливые кусты водорослей.
После долгих скитаний, жары, стужи, голода путники пришли в село к речке, ткущей по дну солнечные нити, густо заросшей папоротником и рогозом. Их обступили. Люди трогали мешок Шубы – что в нем? Шуба, не торопясь, вытащил наковальню с кувалдой. Отыскал пень, вбил в него наковальню.
– Отныне, люди, здесь будет кузница! Будем сами варить руду болотную, добывать железо, ковать из него топоры, косы, заступы и все, что потребно, – объявил Шуба…
Лошадь вдруг пошла, прервала невеселые мысли. Доброгаст одобрительно цокнул языком, поплевал на руки, взялся за рогатку. Заскрипел сошник, и вдвое медленней поползло время… Недоставало силы налегать на рукояти.
– Гребнем! Гребнем! – время от времени покрикивал Доброгаст, озабоченный неверным шагом лошади.
Сошник входил в землю неглубоко, борозда ложилась криво. Будто тысяча пудов навалилась на плечи, занемела спина, ноги сами переставлялись – не человек шел за сохой, а ее одеревеневшая часть.
Не разгибать спины – так даже легче. Кажется – по небу идешь: мягко под ногами и много звездочек-зерен рассыпано вокруг. Выдержать еще день, другой, а там все кончится. На пашню падут первые весенние грозы. Небо будет полыхать молниями, обрушивать щедрые дождевые потоки, и обновленная, счастливая материнством земля даст густые, дружные всходы. Промелькнет лето, ведь оно всегда короче птичьего носа, с пышными снопами придет желанная осень. Доброгаст вернет боярину Блуду коня, часть урожая, выкупит свою волю.
Будто бы луна кивнула одобрительно или это голова упала на грудь? Нет. Из кургана, что над Гнилыми водами, протянулась огромная рука – в ладони город уместится. Уж не Святогор ли похоронен в том кургане? Опуститься бы его руке на боярские хоромы…
Доброгаст вздрогнул оттого, что соха вырвалась из рук, понял, что уснул на ходу.
– Н-н-но-о! – протянул громко, стараясь стряхнуть сон.
Лошадь не двигалась. Бока ее тяжело вздымались, бессильно свисала голова на длинной шее. На брюхе то вздувалась, то исчезала толстая вена.
Доброгаст забеспокоился, подошел, потрепал клячу по холке, пожурил:
– Ну же… обленилась, соловая. Тяни двузубую-то.
Дико блеснули в темноте глаза животного, оскалились зубы, с мокрой губы потянулась до земли светлая нитка. Хотел сказать ласковое слово Доброгаст, но не мог, не было его на языке. Поднималось, росло в груди тревожное чувство. Только теперь ощутил он, каким холодом дышит степь. Холод проникает за ворот, сжимает горло шершавыми ладонями, леденит затылок. Страшная усталость сковывает тело, ноги затекают, руки не слушаются.
Хомут упал на землю. Лошадь, почувствовав, что свободна, ткнулась мордой в колени хозяина, сделала один шаг, остановилась на неверных ногах – уж не раздастся ли призывный крик оттуда, с воли – и стала грузно валиться на бок.
Страх охватил Доброгаста, он стал тянуть за уздечку, трясти. Ничто не помогало.
Тогда взял плеть, бледный, решительный, но рука не поднялась; снова стал тащить за узду, кричать громко:
– Ну же! Ну!.. Восстань! Но-о-о!
Степь задышала тяжкими вздохами.
Доброгаст совсем измучился: «Может, кинуться бегом на Гнилые воды? Недаром люди считают Шубу колдуном – у него всякие травы… может, какое пойло сготовит? Но нет, не добежишь, пожалуй, растянешься где и околеешь – сердце оборвется».
Бессильно опустил руки.
Огромная степь и звездное небо сливались в одну бездонную яму. Нащупал рукою землю, сел. «Может, еще встанет? Полежит и встанет». Он готов всю ночь сидеть подле, сидеть и ждать… Беспомощно потер глаза большими кулаками, сжался в комочек так, что уши коснулись коленей, придвинулся к теплу и заснул…
Ему снилось, что он с другими мальчишками лазает по болоту, где весело светят солнечные блики и много забавных паучков прыгает по воде. Мальчишки тыкают в ил длинными заостренными на концах жердями. То один, то другой из них кричит, достав со дна рыжую грязь: «Кровь земли!» Старшие на берегу дивятся, чудно им. «Вот ведь и в земле кровушка ходит», – говорят. А Шуба только улыбается в бороденку. Хитрый он, отыскал ведь руду в болоте.
… Вот дед стоит у наковальни, дружится с огнем, ничуть его не боится. Сыплются искры, молот грохочет каким-то новым, сладостным звуком, будит в душах что-то смутное, дремлющее. И не возгорятся волосы, не затлеет рубаха… А вот он уже совсем старик. Идет в степи постукивает перед собой легкой ольховой тростинкой, и вдруг остановится – любуется цветом болиголова, похожим на овсяную кашу с винной вишенкой посередине. Нагибается к земле, нюхает травку, затем осторожно выкапывает ее, чтобы положить в камышовую сумку. Пойдет на пользу! К нему приходят и кто нутро застудил и кто пуп сорвал на тяжелой боярской работе. Никому не отказывает. Роется в бесчисленных берестяных коробочках, где и стебли горицвета, и синие, похожие на змеиную пасть, цветы шалфея, и усохшая полынь, будто кусочки окислой меди. Чудной, добрый дед… А Любава не являлась…
Проснулся Доброгаст оттого, что кто-то уставился на него и смотрел в упор, смотрел и молчал. Открыл глаза – тьма-тьмущая, только две зеленые звездочки светят. Справа сверкнули две такие же звездочки, словно бы чье-то дыхание послышалось. Несколько минут сидел скованный сном, слушая, как сердце широко ходит в груди, потом нащупал рукою плеть и полосонул ею тьму. Бешено взвизгнул волк, затявкал. Доброгаст хлестнул еще – направо, налево. Мелькнули пружинистые тени, послышался злобный вой и жалобное поскуливание. Звери отступили. Мрачный, возвратился к лошади. Он уже знал, у него холодило бок, но все же где-то в сознании теплилась слабая надежда. Тронул – холодный, безжизненный труп.
«Свершилось! Я холоп!» – Лязгнул зубами, повторил про себя: «холоп», – жуткое, гнусное слово, и огляделся по сторонам. Но кругом ничего не изменилось. Так же ныряла луна в холодном, светлом тумане, выхватывая из мрака вспаханную полосу, все так же дул из степи ветерок. Что же может измениться оттого, что пала паршивая желтозубая кляча? Ничто не может измениться: та же воля кругом – и на земле и на небе, куда не взглянешь!
Он не хочет этого… Столько уже прожито, хожено с дедом по Руси, вспахано земли, поработано в кузнице, одних гвоздей сделано тысячи, пожалуй, до Киева уложить можно. Что бы там ни говорил боярин Блуд, ничто не связывает Доброгаста с лошадью. Вот она, дохлая, – три раза сплюнуть через плечо, чтобы короста не прицепилась, а он жив и будет жить свободным человеком. Это единственное богатство, завещанное ему отцом. Нет, не быть ему холопом!
Начинало светать, и Доброгаст, сонный, вымученный, пошел прочь, слыша, как волки набросились на труп и, визжа и захлебываясь, стали терзать внутренности. Прибавил шагу, чтобы поскорее уйти, не слышать их противного визга; к тому же надо было прийти на Гнилые воды раньше, чем люди увидят останки лошади и разнесут весть, что отныне, по русскому закону, Доброгаст стал холопом. Он все ускорял шаги, но рассвет вешней порой поднимается быстро, весело, звонким воробьиным чириканьем на дорогах вызывает день к жизни.
Сырая, черная земля пристает к лаптям, и они становятся тяжелыми, будто колодки. Походка его стала другой, не такой уверенной, как прежде, он низко опустил голову, словно на лице рубцом горело позорное клеймо раба.
Стаями летели в небе птицы. Они несли из-за моря ключи, чтобы отомкнуть лето и накрепко запереть зиму. Недолго уже оставалось ей прятаться в яругах и пыхать оттуда холодом.
Послышались озорные девичьи голоса, поющие веселую песню-веснянку. Они приближались. Доброгаст сошел с дороги и стал спускаться к Гнилым водам.
Солнце выкатилось огромное, дымящееся паром, и все вдруг засветилось, засияло в капельках росы; потянуло крепким запахом перепрелой травы. Ветер дул снизу. Он летел по степному раздолью, отогревая продрогшие за ночь кустарники и деревья. Наступило их время, они начали тянуть из мягкой податливой почвы живительные соки. В тысячах озерец талой воды заплескало солнце, многоликое, вездесущее.
Вот и Гнилые воды.
Толпа девушек взбежала на косогор.
Ой вы, жаворонки,
Жавороночки,
Несите здоровье —
Первое – коровье,
Второе – овечье,
Третье – человечье!
Девушки громко смеялись. Одна из них, с медною гривной на шее, сложила ладони у рта и кричала:
– Праздник весны! Праздник весны! Проснись, Доброгаст! Медведь проснулся!
Болью в душе отозвались ее слова. Он скрыл от нее, что пошел в закупы, и она не знала о его ночных бдениях. Стоял за мокрым стволом осокоря, боялся шелохнуться.
Размахивая привязанными к веткам лоскутными птичками, девушки все пели, и в их песне слышалось что-то жалобное, тревожное. Песня тихо замирала в реденькой рощице.
Отовсюду неслись призывные голоса. Сыпал дробным клекотом орел, звал самку, какое-то насекомое верещало, верещало, славило жизнь. Даже старый со спиленным рогом вол тупо мычал в широко растворившихся воротах боярской усадьбы.
Босая, с подоткнутым подолом юбки, Любава дрожала на ветру, как тонкое, еще не распрямившееся деревцо. Жалко ей было своей молодости, знала – скоро начнется иная жизнь, трудовая, тяжкая жизнь-недоля. Вот ведь придет нареченный и сгубит ее молодость… так сокол по весне кровянит белую лебедушку.
– Проснись, Доброгаст! Праздник весны! Худая трава ноги оплетет, лежебока! – крикнула Любава, и девушки побежали, скрылись за курганом.
Доброгаст медленно побрел к кузнице. Дед Шуба сидел на пеньке у болота, составив ноги в лаптях, моргая белыми ресницами. Следил за тем, как текли Гнилые воды. Хоть и медленно, но все же текли, пузырились. Откуда-то сверху срывалась тяжелая капля, шлепалась звонко, и по воде шли загадочные круги: один… два… три. Шуба улыбался. Это был маленький, щуплый старик, ничуть не похожий на кузнеца. Все в его облике было просто и законченно, будто кто вырезал его из светлого, пахучего полена липки. Голова с лысиной, покрытая мягким, как у птенца, пухом, желтоватая бороденка да старческие пальцы с отбитыми ногтями.
Шуба поднялся навстречу внуку, но Доброгаст даже не взглянул на него, прошел в кузницу. Там было убого и мрачно. Две широкие замызганные лавки у стен, с которых осыпалась глина, обнажая плетеный остов, чурбан, заменявший стол, и несколько полок, заваленных пахучими травами. Горнило в углу обвесилось седыми космами паутины, меха валялись запыленные, ненужные. Кузница, казалось, доживала свои последние дни. Отовсюду сквозило, усохший стебель какого-то ползучего растения подрагивал у волокового окна. Без устали скрипел в старых, почерневших жердях под крышей жук-пилильщик.
Тяжело опустился на лавку Доброгаст, окинул мутным взором стены, словно впервые их видел. Нищета… нищета хуже смерти. Вошел Шуба. Он ни о чем не спросил внука, но, когда ставил перед ним тарелку с похлебкой, руки его заметно дрожали. Доброгаст достал с полки выщербленную ложку, стал есть, не чувствуя вкуса. Дед принялся что-то скоблить ножом. Тягостно молчали.
– Надорвался конь… – не вытерпел наконец Доброгаст.
– Знаю… все знаю, – отозвался старик. Лысина его увлажнилась.
Доброгаст недоверчиво покосился:
– Откуда знаешь?
– Да уж знаю… потому – мне все ведомо… воронье летит туда.
– А-а, – протянул внук, – ну, коли знаешь, так, стало быть, и говорить не о чем.
– А вот есть же! Есть, внуче! – горячо возразил Шуба. – Что у тебя на уме-то? Какое намеренье?
– Не знаю, – угрюмо ответил тот и уронил ложку на пол.
– Как не знаешь? Про стольный град слыхал? Про Киев? Большущий город – человек в нем, что травинка в поле. Хоромины каменные, терема золотые – небеса радуются. Кипучий город! И в нем живет славный князь-батюшка, наш заступник Святослав Игоревич…
Шуба видел, как вспыхнуло мужественное лицо внука, как засветились его голубые, если присмотреться, чуть раскосые глаза, и продолжал:
– От здешних господ ничего доброго не жди, не помилуют. Три шкуры спустят и на кровлю сушить бросят. Все крепче нас, вольных людей, прижимают, а свобода, она наша испокон. Трави меня псами, коли мне глаза, плюй в лицо – свободен я! Свободен – и все тут!
– А как поймают… – нерешительно произнес Доброгаст, но дед не дал ему продолжать.
– По бездорожью пойдешь – не поймают. Да хранят тебя добрые боги! Не задирай носа, под ноги смотри. Вьюнок закрылся днем – к дождю, попадется частуха – не иначе река впереди. Собьешь ногу – зверобой рви, сок на рану выдави, красный сок, кровяной. Голодно будет – кореньев много сладких в степи… Придешь в Киянь-город – и прямо к батюшке князю: не хочу, мол, служить боярину кособрюхому, хочу служить твоей княжеской милости. Доколе нас будут грабить лихоимцы бояре, отбивать у нас землю, испокон веков, от князя Божа[2] нам принадлежащую…
– Да как же Любава без меня? – не вытерпел вдруг Доброгаст, поднялся, запрокинул голову. – Как же она без меня? Все уже сговорено… я ей гривну на шею надел.
Старик осекся и изумленно смотрел на внука. Он растерялся и не знал, что сказать.
– Она тебе люба?
– Не знаю… жаль мне сиротинку.
Помолчали.
Снова заговорил старик, на этот раз тихо, рассудительно:
– Не видать тебе Любавы. Навеки потеряна она. Очень-то нужен ей навозный жук – холоп боярский. А коли и согласная будет, как же ты девку в холопство введешь, достанет ли совести? Нет, внуче, одна дорожка у тебя – в Киев!
Шуба воткнул нож в лавку и показал свежевыструганную игрушку.
– А это видел?
«Человечки какие-то. Уж не смеется ли старый?» – подумалось Доброгасту.
Дед дернул за концы дощечек – и человечки стали колотить палками лежащего.
– Вторая уже… для Блуда. В Киев повезет. Муки мне отсыпал за игрушку. Доволен был, все приговаривал: «Ах, славно… тюк-тюк… не будешь дерзко смотреть!.. Смерда взгляд хуже брани…» Вот так и тебя, Доброгаст… тюк-тюк!
На Гнилых водах раздавались веселые птичьи голоса, бисером сверкало под солнцем болото, бойко судачили красноносые грачи на деревьях, ломали сухие ветки.

СМУТА

Доброгаст выбежал из кузницы. Сотня улюлюкающих всадников только что промчалась мимо. Они подбрасывали копья и дымили факелами.
Злые, неведомые люди! Саранча, летящая клубами, которую гонят степные неистовые вихри. Она сверлит воздух.
Много говорилось о печенегах последние дни. Об их налетах на северянские земли оповестили случившиеся в селе прохожие люди. Степняки врываются в селения, как тати, как разбойники. Они грабят, убивают, уводят девушек в полон…
Доброгаст обогнул болото, дорогу ему перегородил разлившийся ручей, грязный, глинистый, с холодной чешуею ряби посредине. Не раздумывая, прыгнул с одной сваи на другую, влез в грязь, выбрался на хворост и побежал дальше. Бежать было трудно, ноги не слушались. Воздух барабанил в ушах, врывался в легкие, крепкий, режущий. Мелькал по сторонам редкий терновник и вызмеивалась под ногами сухая, колючая ежевика. У самой дороги Доброгаст поскользнулся, стараясь сохранить равновесие, упал. Поспешно поднялся, обломав прошлогодние прелые репейники.
Смутный гул донесся со стороны села и одинокий приглушенный крик, и не крик, а скорее эхо, умирающее в самый момент рождения.
«Что, ежели?.. Нет, не может того быть. Я успею, успею, спасу Любаву!» – говорил сам себе, загребая воздух руками.
Все стало незначительным перед тем, что могло случиться: и павшая этой ночью лошадь, и холопство, дохнувшее в душу таким холодом, и сам боярин Блуд.
Доброгаст взбежал на верхушку кургана, остановился, будто ноги приросли к земле.
Всю лощину заволокло дымом, сквозь него проглядывала только часть села с боярскими хоромами. Спокойно, медленно расползался дым, окутывал деревья, крыши, голубятни. Стоявшие на возвышенности хоромы, казалось, повисли в тучах, как сказочная ладья.
Истошные вопли, выкрики, треск, удары и дождь искр, прорывающихся сквозь клубы черного дыма. Шагах в десяти от Доброгаста лежал поваленный плетень. Подскочил к нему, обдирая руки, стал выдергивать жердь. Поднял было весь плетень, яростно бросил, наступил ногой… Стараясь подавить охватившее волнение, снял с себя веревку, опоясывающую рубаху, и тщательно, как подобает мужику, прикрутил ею нож к концу палки. Попробовал, крепко ли держится, и пустился вниз.
За околицей увидел первый труп. Он лежал неловко, подогнув руки, вниз лицом, в затылке торчала стрела. Визжа от страха, ухватив друг друга за волосы, пробежали две девочки; над рассыпанным зерном стоял на коленях старик и собирал его в подол рубахи. Старик не обращал никакого внимания на происходящее кругом. Просунув голову в изгородь, блеяла коза, и заливисто лаяли собаки.
– Ратуйте, люди-и, убивают! – раздался голос совсем рядом.
Дрогнуло сердце – остановиться или нет?
– Уби-и-вают! – надрывно повторила женщина.
Доброгаст бросился к ней. Какой-то человек лежал на дороге: широко распахнутые, изумленно глядящие глаза, черная яма рта… В дыму мелькал круп лошади. Доброгаст поднял камень, бросил его вслед. Из переулка вывалилась мятущаяся толпа, оглушила. В следующее мгновение его сбили с ног, кто-то больно наступил на руку, мелькнули чьи-то лапти с налипшей грязью. Пронеслась мимо лошадь, одна, другая. Доброгаст отполз в сторону, к изгороди. Ему показалось на миг, что это конец всему.
«Скорее, скорее… спасти ее…»
Но шею обвила чья-то теплая мягкая рука. Попробовал оторвать. Глянул – баба с ребенком, одежда сорвана, голые груди обвисли, волосы растрепаны. Она дышала прерывисто, как затравленный зверь, а ребенок кричал и царапал ей щеки. Вынырнул из дыма всадник печенег: лицо землистое, зубы оскалены, за спиной бьется жидкая масляная коса. Доброгаст в два прыжка очутился перед ним, поднял палку. Нож вошел в тело мягко, как в глину, но палку с силой вырвало из рук. Печенег, издав горлом лающий звук, вывалился из седла. Коротко хлестанули над ухом две стрелы.
– Несут меня проклятые пече-не-ги! Разлучают меня с вами, лю-ди-и!
– Будило! Будило! Где ты? На подмогу!
– Вот тебе!
– Садани коня по звезде, Будило!
– Не робь!
Слышалась возня, крики, чье-то всхлипывание.
– В топоры их!
– Да что же это, русские люди? Куда вы? Неужто испугались немытого отродья?
– В топоры их!
Казалось, безумие овладело людьми: ошалелые, они бросались из одной стороны в другую, сталкивались, падали. По ним скакали лошади улюлюкающих степняков. Люди прыгали через плетни, лезли в подворотни, прятались под избами.
Всего пять или шесть холопов, выставив из-за частокола боярского двора луки, стреляли. Доброгаст еле вырвался из сутолоки. Перемахнув изгородь, побежал огородом.
«Что же Любава? Что же Любава?» – билась в голове неотступная мысль.
Пробежал наискось двор, влез на курятник, проломав ветхую кровлю, прыгнул на улицу. Полуземлянка, в которой жила нареченная, горела; тлел на крыше сырой мох, а сама девушка лежала в седле печенега. Их пять или шесть, они уже трогают лошадей, груженных кожаными мешками с награбленным добром. У одного дымится челка копья.
«Скорей, скорей! Что же она не кричит, не бьется, не зовет его на помощь?»
Тело ее безжизненно свисает с седла, распущенные волосы метут землю, цепляют траву.
– Любава! – вырвался из груди крик, заглушился топотом копыт.
Доброгаст, подняв над головой кулаки, бежал по улице:
– Проклятье вам! Смерть вам! Бей вас град! Крути вас вихрь! Великий громовержец Перун, порази их своим огненным мечом! Лю-ю-ба-а-ва!
Навек уходила она от него туда, в дикие степи, где ковыль; уходила, чтобы стать рабыней в неведомом печенежском улусе. Рабство хуже смерти! Это он знает крепко! Вот и конец! Вот всему конец!
Подкатил к горлу клубок, задрожали ставшие вдруг слабыми ноги. Продолжая бесцельно идти, оглянулся по сторонам, словно ища поддержки, но никого кругом не было. Доброгаст споткнулся и упал. Упал и не поднимался. Лежал, чувствуя холод, исходящий от земли. Так прошло много времени, а он все лежал.
– Гей, гей, отрок! Подымайсь, что ли… Жив, чай?! – встряхнул его грузный мужчина, голова скирдой. Доброгаст по голосу узнал в нем старосту.
– Тебе сказано! Вставай красного кочета ловить, того и гляди на боярские хоромы скакнет. Будет нам горе!
– Что? – вскинул глаза Доброгаст. – Какой кочет?
– Да ты ополоумел, что ли? – вскипятился староста. – Хоромы вот-вот заполыхают.
– Пусть заполыхают! – ответил Доброгаст.
Староста изумленно попятился:
– И вправду, полоумный!..
Долго сидел Доброгаст, слушая людской гул, напоминающий шум потревоженного улья, а в душе, как муть со дна кружки, подымалась слепая ненависть. И никого не было страшно: ни старосты, ни самого боярина Блуда. А что Блуд? Толстый, круглый человечишко… Ныло под ложечкой. Если бы не та баба, он бы поспел! «Да, поспел», – спокойно подтвердил голос изнутри. Этот голос заставил его подняться и зашагать по улице.
Слабость охватила все тело, руки одеревенели, болтались, как палки, кружилась голова, и подсохшая на лице грязь противно стягивала кожу.
Нет у него ничего: ни лошади, ни жилья, ни ее – нареченной невесты, даже ножа нет. Он холоп! Бездушная тварь! Захотелось спрятаться где-нибудь, хоть в той яме, где копают глину, забиться в угол и завыть тихо, как воют псы в зимние ночи, когда ветер сдувает с неба звездочки и они летят тысячами маленьких снежинок. Так бы и умереть в норе, чтобы никто не видел. Ныла душа, не было ей успокоения… Не придет ведь теперь радость, не разомнет он в пальцах налившийся колос. Не придут на Гнилые воды тихие летние вечера с тоскующими в болоте лягушками, с мотыльками, летящими на пришпиленную к стене лучину, когда дремотно мигают звезды и дед Шуба колдует над доской.
– Доброгаст! На подмогу! Полезай сюда! – крикнул ему с горящей крыши Глеб – благообразный с окладистой русой бородой смерд.
Горел овин. Кто-то сунул Доброгасту в руки железный лом, подсадил на крышу.
Упорно и молча боролись с огнем. Носили воду в ведерках, растаскивали бревна – благо отсыревшее за зиму дерево больше дымило, чем горело. За работой Доброгаст позабыл обо всем.
Толпа у конюшни все росла, пугливо озираясь, подходили бабы, смерды с дальних пашен, цепляясь один за другого, как репяхи, бежали мальчишки.
– Занялось, – кричали они, – занялось!
Пылали две или три избы – огня на солнце не было видно, дым расползался над селом темным облаком, отбрасывающим коричневую тень.
Вскоре огонь удалось унять. Слезая с развороченной крыши овина, Доброгаст увидел – к боярскому крыльцу принесли убитых. Их было пятеро. Одна женщина средних лет с изодранной юбкой – синие васильки по подолу; другая – еще совсем девочка – с отсеченной сабельным ударом половиной лица, с мягкими кудельками на виске; двое рослых смердов и тот самый старик, который собирал на околице зерно. Доброгаст присмотрелся – да, так и держит в крепко зажатом кулаке горсть семян, словно боится, что смерть вырвет их у него. Убитых положили на траву, лицом к крыльцу.
Тонко заголосили над ними бабы.
– Глядите-тко! У мертвой Голубы руку с браслетом отсекли печенеги, – поднялась одна из них, в исступлении кусая, запихивая в рот волосы.
– Мести! Мести! – колыхнулась толпа.
– Эй вы, козлы бородатые! – закричал седой смерд, призывно поднимая руки. – Что же это? Надо разогнать степняков! Не дадим им жечь нас, убивать нас! Ополчимся все и рассеем их в поле, как волчью стаю!
Крикливая баба с широченной спиной, по которой хоть кувалдой бей, подхватила зычным голосом:
– Да если вы не отстоите села, то кем же вы будете тогда? Козлами и будете!
– Куда нам без оружия! – зло выкрикнул кто-то и притих.
– На кудыкину гору! – взвизгнула женщина. – Оглянись-ка кругом! Протри очи! – Она растерла на лице сажу. – Мало ли чего под рукой! За что уцепишься, то и оружие! Да какое еще оружие!
С этими словами женщина подхватила тяжелое, обгоревшее бревно, подняла его над головой:
– Вот оно, оружие! Ах ты, мозгляк! Так бы и задавила тебя!
Толпа, ругаясь, шарахнулась от брошенного бревна.
На крыльце показался боярин Блуд. Маленький, толстый, с румяным лицом и глазками, спрятавшимися за вздутыми веками, он удивительно напоминал только что вынутый из печи колобок. На нем был желтый кафтан с золотым оплечьем, льняная рубаха с наборным поясом, синие шаровары и сафьяновые сапоги. На лице – улыбка, растерянная, заискивающая. За спиной боярина встал сельский староста. Блуд сплел пальцы калачиком, похрустел ими, пересиливая страх, начал:
– Мир вам, дети!.. Гульнули злые разбойнички… занесло ветром голодную стаю, но она уже далече. Ворон не сидит на ветке: будут голодными детки… Пировать стать – по полям летать. Ну, идите, идите каждый на свое место! – махнул рукой боярин. – Конюх – к конюшне, гриву чесать, ратай – землю пахать, а я пойду носом чихать… – коротко засмеялся Блуд, едва не поперхнулся набежавшей слюной.
– Что ж вы стоите… идите, добрые люди… ступайте себе…
– Не шуткуй, боярин, – крикнул седой смерд, – мертвые подымутся! – И указал на лежавшие под крыльцом трупы.
Суровые, бородатые смерды подступили ближе к крыльцу, глядели исподлобья, хмуро. Только вздымавшиеся груди выдавали волнение.
– Оружия нам, боярин! – сказал Глеб.
– Какого тебе оружия? Ты у меня получишь оружие, – погрозил ему пальцем Блуд, бурея лицом.
– Надо ратью подниматься, – поддержал Глеба седой смерд, – дружину собирать.
– Коней нам давай, господине! Куда нам против печенегов пешки?
– Дубины возьмем, заступы…
– Да, да, – подхватила толпа, – кони твои добрые, задарма овес жрут! Давай их нам! Мечи, копья давай!
Кричал и Доброгаст, чувствуя себя единым с этой озлобленной толпой. Отчаялась душа.
Будто ледоход подошел к хрупкому мосту – крыльцу, на мотором стоял боярин, и достаточно было одного порыва ветра, чтобы пошли грохотать льдины, ломая и унося обломки.
– Опасно, батюшка, дать им оружие! – дышал спиртным перегаром в лицо Блуду сельский староста. – Ступайте прочь, смутьяны! – прикрикнул он на людей.
– Прочь, прочь! – замахал руками боярин. – Экую голку затеяли, вот я вас! Что удумали! Коней им угрских.
– Степь воевать хотим, – стояла на своем толпа.
– Умолкните! Все как один! Нет у меня оружия, не князь я… Или вы хотите, чтобы вас препроводили в Киев с гусаками на шеях?.. Нет у меня оружия! – надрывался боярин. – Вот вернусь в Киев, попрошу у княгини заставу с дружиной на Гнилые воды… Ступайте!
– Нет, не пойдем!.. Не отстанем!.. Оружия!.. Будем землю оборонять!.. Оружия!.. – словно ударилась льдина о льдину и зазвенели осколки:
– Боярин-погубитель!
– Горлорез!
– Задушил нас поборами, ободрал до костей батогами!
– Каждую борть в лесу запятнал! Межу на общинной земле проложил!
– Русь обширна, да не наша она ныне, а боярская!
– Врешь! Земля наша испоконь!
– Не отдадим наследного! Хотим жить по своей воле!
Люди кричали. Какая-то женщина подняла над головами ребенка с погремушкой из гусиного горла. Ребенок, что было силы, тряс ею.
– Воик! Старый кречет, Будило! Возьмите ум в руки, хватайтесь за голову и уходите, – усовещевал староста, но его никто не слушал.
– Раньше не то было… раньше мы сами себе хозяева были… а ныне – боярин! В стольном Киеве живет, меды глушит…
– Это Блуд на нас голод наслал, а на скот болезни! Чтоб мы продавали детей в чужие земли, а сами холопами становились. Лиходей!
– Бежать нужно от них… – сказал Доброгаст стоявшему рядом мужчине, сухому, как лучина, с худым, угловатым лицом.
– Некуда нам бежать, – возразил тот, – все наше, куда исстарь соха с косой ходили. Не в степь же к печенегам.
– Оружия! Оружия!
– Гоните их, бейте! – не выдержал боярин.
Холопы бросились на толпу, подняв крученые плети, но в нерешительности остановились – их было слишком мало против этой гневной, глухо гудящей толпы.
– В шею гоните псовое отродье! – бесился Блуд и стучал кулаком по резным перилам. – На колени, разбойники! Снять шапки!
Доброгаст вдруг, сам того не ожидая, сорвал с головы шапку и швырнул ее в лицо боярину.
Блуд отшатнулся, как от камня. В толпе послышался смех, но сейчас же оборвался. Все подались к крыльцу в единое порыве и уже поднялись над головами сжатые кулаки, но остановились, словно бы мертвые тела преградили им путь. Тогда стали снимать шапки и бросать их в боярина. Доброгаст видел: обнажались седые, русые, лысые головы и летели шапки – выцветшие на солнце, прожженные у костров, замасленные, затекшие под дождями. Они били по лицу боярина, как глухие пощечины. Казалось, безумие овладело всеми. Кто-то рыдал навзрыд, кто-то хрипло смеялся.
Блуд отмахивался, но не уходил с крыльца. Осклабленные в кривых усмешках рты, взбитые бороды, прищуренные горячие глаза, сжатые кулаки – вот что было перед ним, и всему этому страшно было показать спину.
Рядом с Доброгастом появился вдруг Шуба. Он схватил внука за руку, увлек в сторону. Снял с себя шапчонку, прикрыл ею русые волосы внука.
– Беда, Доброгаст… беги! Хоронись!
– Пусти, дед… общее дело! Вместе нам!
– Да, да, вместе нам! – поддержал Глеб.
– Не пущу… беги, тебе говорят! – стоял на своем Шуба.
Староста открыл дверь в сени и хотел втолкнуть в нее боярина, но тот не устоял, упал, задрав короткие ноги.
– Обороняйтесь, люди! – прозвенел голос седого смерда.
Из глубины двора показались на конях вооруженные копьями холопы. Над толпой просвистели первые стрелы.
Коромыслом изогнув конный строй, холопы старались прижать толпу к хоромам. Похватав обуглившееся в пожаре дреколье, смерды готовились защищаться.
– Не уступайте, люди… – снова выкрикнул седой смерд, но не кончил – стрела впилась ему в горло. Ухватившись за нее обеими руками, так и не закрыв рта, смерд бросился бежать, шлепая стоптанными лаптями, будто движение могло продлить ему жизнь. Он бежал, не разбирая дороги, прямо на копья.
– Тату! Тату! Куда ты? Возвернись! – заревел мальчишка лет десяти и побежал за ним, выставив вперед руки.
– Бей смердящих! Бей! – властно пронесся возглас холопов.
Вспугнутые весенние птицы шумящими стаями поднялись над Гнилыми водами. Носились из стороны в сторону, кружили, смотрели на землю. А по ней текли кровавые ручейки.

3ACEKA НА ДЕСНЕ

Спустя несколько дней, когда улеглась смута, к кузнице прискакал староста с двумя холопами.
– Где возмутитель? Куда спрятал внука? – натужно закричал староста и ткнул носком сапога в лицо старика.
Холопы спрыгнули наземь, подняли Шубу, из носа его тонкой струйкой текла кровь, застывала в реденькой бороде.
– Отвечай!
– Он там, – кивнул головой Шуба в сторону степи – его увели печенеги… заарканили и увели.
– Лжешь, старый пес! Куда упрятал разбойника? Он – разбойник, он – тать, знаешь ли ты это?.. Он поднял руку на господина, подлый холоп, раб!.. Куда девал его, отвечай!
– Увели его совсем, – твердо отвечал Шуба.
Пока староста ругался, брызгал слюной, холопы шарили по кустам у болота. Низко над вербами полетел вспугнутый аист, шелестя травою, опустился где-то рядом.
– Нет нигде его! Все обыскали… вот только доска резная, – робко доложил один из холопов.
– Бросьте ее к лешему! Или нет, на плечи ее старикашке! Пусть несет! – бесился староста.
– Подохнет он, – заметил холоп.
– Молчать! Пусть подохнет, старый колдун… И кузнец, и резчик по дереву, и траву-мураву собирает, на зуб пробует… Не может столько знать человек, он – колдун!.. Неси, старый!
– Понесу, понесу, – заторопился тот, выбирая ногами место поустойчивее.
– Ах, утек, гнусный возмутитель. Это он первый шапку бросил! Поймаю – не пощажу! Всех из шкур вытряхну! Раздавлю, как клюкву! Свинцом залью, косточки обглодаю! Уморю! Грязные псы!
Староста повернул мечущегося коня и ускакал.
– Ну же, старик, шевелись, – проворчал холоп, – слышишь?
– Слышу! Спасибо вам, люди…
– За что же? – нахмурился тот.
– За то, что в труде помереть даете.
Согнувшись в три погибели, шатаясь, походя издали на раненую птицу с распахнутыми крыльями, старый умелец потащился к селению.
Доброгаст ничего об этом не знал. Он был уже далеко на пути к Киеву.
По степи пышно поднялась молодая, хрустящая под ногами зелень, ярко расцветилась горячими цветочными садками – водила хоровод весна, бросала на землю пестрые платки.
Поросшая желтыми мальвами дорога бесконечно вилась вокруг частых холмов. Навстречу катились зеленые травяные волны, всплескивалась синяя живокость и одинокий мак, наплывали поляны отцветающей сон-травы. Распластав огромные крылья, ленивый в движениях, парил орел, перепела ныряли в зеленя, пробиралась боязливая дрофа. Там, где земля дружилась с небом, сверкающими, обманчивыми озерами растекалось дрожащее марево. Легкими золотистыми облачками летела оттуда пахучая цветочная пыль. Зычный клекот пернатого хищника, время от времени раздававшийся в воздухе, да извечный шум травы не нарушали дремотной тишины. Если налетал ветер покрепче – взвивались голосистые жаворонки, цветущий качим пробовал сорваться с корня. Не было конца буйнотравью! Изредка попадался заросший чертополохом каменный болван, облепленный какими-то красно-черными козявками, вылезшими на солнце, или изношенный лапоть неведомого путника, нашедший приют под васильками. Все сонно, и дико, и пусто…
Доброгаст был один в степи; казалось, чего вольнее? Чего желать еще? Простору-то сколько! Солнца и света. Кругом живут, ликуют маленькие народцы птиц, зверушек и насекомых! Но нет, тоскою сжималось сердце, не такой воли хотел он, не этой звенящей тишины желал. «Воля – среди людей», – думал. Уже солнце склонилось к западу, уже чаще стали попадаться отдельные деревья в кустах белой таволги, когда что-то качнулось в глазах, отделилось от перелеска… Что бы это могло быть? Доброгаст напряг зрение – нет ничего… померещилось. Опустил голову. Ноги, будто чужие, шлепают пылящими лаптями, оставляют едва заметный след. Какой-то свист… суслик, наверное, или сурок. Поднял голову, огляделся и бросился в кусты, припал к земле. В полуверсте от него маячил конный отряд.
С бьющимся сердцем прислушивался Доброгаст… Тихо. Только из степи неслась докучная музыка насекомых да сумеречными стаями летали стрекозы. Топот все ближе… осторожно приподнялся: кто бы это мог быть?
В голове отряда вышагивал буланый породистый конь, вышагивал осторожно, мягко; на нем сидел высокий безбородый витязь, закутанный в белое корзно.[3] Следом ехали два грузных всадника в дорогих доспехах, очень похожие друг на друга, рыжебородые, свирепые. За ними покачивалась в седлах дружина, поднявшая к небу копья, – человек сто. Ехали молча, глухо стучали копыта лошадей да позвякивали шлемы у седел. Через несколько минут приблизились настолько, что можно было разглядеть лицо каждого. Продолговатую, обрамленную гладко причесанными пепельными волосами голову витязя стягивал стальной обруч из двух скрепленных полос, серые глаза глядели бесстрастно, загар на лице лежал неровными ожоговыми пятнами. Пыльные усы тонким полумесяцем загибались к углам рта. У одного из рыжебородых лоб пересекала синяя вздувшаяся вена, у другого – от брови до уха через все лицо пролегал широкий синеватый шрам.
«Меченые», – подумал Доброгаст.
Отряд вдруг остановился. Неподалеку из-за поросшего кустарником холма высунулась поддетая копьем косматая шапка. Предводитель заметно оживился, выпрямился в седле и подогнал коня. Беспокойно озираясь, втянув головы в плечи, из-за холма выехало трое печенегов.
Доброгаст даже глаза протер – уж не снится ли ему? Но нет, всадники съехались у куста, совсем рядом. Начал молодой, с колючими, как щетина ежа, волосами, кочевник. Все его скуластое лицо улыбалось, лоснились жирные щеки. Одет он был в зеленый полосатый халат, под которым, однако, чувствовалась надежная кольчужная сетка. Конь дичился, встряхивал уздечкой, увешанной клочками человеческой кожи.
– Я, Илдей, старший сын могущественного Курея, приветствую кмета[4] Златолиста, – оказал степняк по-русски, посылая руку ото лба к земле. – Хакан Курей, повелитель летучих людей, дарит тебе любовь и обещает свою помощь. Ты получишь энисы[5] и тенгисы[6] и драгоценный ялмас-город.[7]
Щелками глаз Илдей вгляделся в невозмутимое лицо витязя, развел руками:
– Горячая любовь сильного из сильных стоит дорого, кмет Златолист…
Витязь поманил рукой меченых. Те подъехали, молча передали ему увесистый кожаный мешок, который он вручил печенегу.
– Остальное хакан сам добудет… если не струсит, – кривя губы, процедил витязь.
– Могущественный повелитель, степной сокол, камень, упавший с неба, хакан Курей… – зачастил печенег, ощупывая мешок.
– К делу, – перебил его кмет.
Они медленно, бок о бок, двинулись в степь. Злобные печенежские лошадки глинистой масти пофыркивали на буланого, норовили куснуть.
Мало что поняв из услышанного, но чувствуя что-то недоброе, Доброгаст отполз в сторону, обождал, пока отряд скроется за холмами, поднялся и побрел. Все тело ныло, ломили ноги, – верст, верно, шестьдесят отмахал, а дорога все вилась, вилась, и не было ей конца. Солнце выжигало глаза, слепни садились на потное лицо. Все парил орел: то уносился к облаку в потоке горячего воздуха, то снижался так, что можно было разглядеть его серое, словно чешуйчатый доспех, оперение.
К вечеру Доброгаст вышел на берег Десны и увидел невысокий бревенчатый частокол. За ним раздавались чьи-то громкие голоса, тянуло крепким запахом жареного мяса, от которого слегка затошнило.
Низко летела цапля. Доброгаст проследил за ее медленным полетом и пополз к частоколу. Осторожно, стараясь не зашуметь, прильнул к щели.
Он увидел трех или четырех коней, привязанных к воткнутым в землю копьям, да шалаш в глубине двора.
В следующее мгновение чья-то тяжелая рука схватила его за шиворот, подняла на ноги:
– Попалась зверушка в тенета! – засмеялся кто-то в самое ухо.
Не успев опомниться, Доброгаст почувствовал сильный рывок. Он перелетел через частокол и упал на землю. Могучий, лихого вида человек – один ус на вороте, другой у самого уха – занес над ним саблю.
– Ты кто?
– Смерд из соседнего села, – отвечал Доброгаст спокойно.
– Брёх! Нет тут никакого села, – захохотал усатый, приблизив лицо.
В упор смотрели глаза, быстрые, насмешливые, шевелились непомерно длинные усы. Страшное лицо – жесткое, сухое, играющее мускулами.
– Что там еще? – послышался чей-то рассудительный голос. – Опусти саблю, Буслай, не балуй.
– Жуй свою бороду, Бурчимуха, и не мешай мне прибить этого соглядатая княгини, – зло ответил Буслай и встряхнул Доброгаста. – Сказывай, кто ты, не то отведаешь булата!
Он для острастки помахал саблей над головой Доброгаста.
– Хлеба отведать бы, – ответил тот.
Буслай смутился, хмыкнул несколько раз.
– Вот ты какой! Вставай, что ли… Как кличут?
– Доброгастом.
– Ну и гости добро! – снова захохотал Буслай, толкнув его на середину засеки. – У нас пир на весь мир… Скупа старуха… прислала бочонок прокисшего вина… за нашу-то верную службу…
Помимо Буслая, в засеке находилось еще трое воинов. Самый молодой из них – красивый, зеленоглазый, как лесной бог, лежал в тени под проросшим частоколом, рубаха на груди разодрана, открытая рана подставлена ветру. Когда разговор товарищей прерывался взрывами громкого смеха, он силился улыбнуться, крутил головой; вьющиеся соломенного цвета волосы прилипали к потной шее.
– Это Яромир, – кивнул в его сторону Буслай, – а этого бородатого дразнят Бурчимухой, видишь, борода – что секира.
Пожилой, но крепкий, широкогрудый, в холщовой позеленевшей от травы рубахе воин приветливо кивнул головой. От него повеяло на Доброгаста спокойной, могучей силой.
– А вот этот, – ткнул саблей Буслай в сторону улыбающегося средних лет человека, длинноногого, похожего на цаплю, – Тороп. Он у нас вроде красной тряпки в сорочьем гнезде… Никудышный он – жила тонка.
Тороп уставился на гостя водянистыми, чуть навыкате глазами и вместо приветствия выпалил одним духом заговор:
– От твоего сказа, да не будет сглаза ни лесу, ни полю, ни на нашу долю. Мое слово крепко, как коготь орла.
Доброгасту налили в глиняную кружку вина, отломили смачный кусок печеной на углях зверины.
– Пей, Доброгаст, за здоровье русских храбров[8] – так нас величают в народе за то, что службу несем на заставах… тяжелую службу… скверную службу, это говорю я, Буслай-Волчий хвост.
Доброгаст выпил вино и с жадностью набросился на еду. Внутри у него что-то загорелось и в голове стало ясно-ясно.
Храбры пили.
– Клянусь всеми богами, наш городок, чтоб ему сгореть до последнего сучка, – самое скверное место в княжестве! – рассуждал Буслай-Волчий хвост. – Почему мне… дружиннику великой княгини, приходится здесь пропадать, как… как… почему, а?
Буслай обвел всех помутневшим взором:
– Верно говорю, Тороп?
– Ох, как верно, – с готовностью отвечал тот.
– Пусть этот хлеб превратится в булыжник, а это вино в дождевую воду, если мне пристало пропадать здесь. Мне – княгининому отроку.[9]
– Верно, Волчий хвост, не пристало, – соглашался Тороп и подальше отодвигался от небезопасной шпоры Буслая.
– Пока мы здесь бегаем за зайцами, Святослав, небось, готовит новый поход, – поддержал Бурчимуха.
– Воины его будут грести золото, а у нас до дыр проржавеют кольчуги, – вмешался Тороп, – иной раз, други, проснешься ночью – водяной в Десне кугикнет-кугикнет, да и всплывет сразу. Вода закипит-закипит, он и всплывет колесом… а с колеса так и брызжет. Или звезда какая летит – вот-вот по темени ахнет, жуть и только! Лучше уж пирогами торговать в Киеве на Бабином торгу, чем мыкать такое лихолетье.
В голосе Торопа слышался неподдельный испуг, казалось, он действительно проводит ночи с открытыми глазами, прислушиваясь к каждому шороху.
Доброгасту было чудно. Все его несчастья будто рукой сняло. Ему нравились эти необыкновенные рослые люди—от их речей веяло чем-то новым, волнующим; нравилась засека, глядевшая в степь, нравился самый вечер, тихий, розовый.
Встал, подошел к Яромиру, положил ему руку на лоб, присвистнул – огневик!
Раненый открыл глаза.
– Выживешь или нет?
– Выживу, – шепнул молодой храбр, – в глазах только синие цветы пляшут, как моргну – будто васильки.
– Мужайся, – сказал Доброгаст, отгоняя рой золотистых мух.
Он прошел всего несколько шагов вдоль частокола, высматривая что-то в траве, потом наклонился, сорвал ветвистое, еще не расцветшее растение и вернулся к храбру. Сдавил растение в кулаке, и на рану Яромира закапал кроваво-красный сок.
– Это зверобой, – пояснил Доброгаст, – человеку полезен, а скот от него гибнет!
– Ого! – улыбнулся Яромир, потрогав выжатое растение. – силенка в тебе! Трава суха, что мочало.
Свежий порыв ветра принес из степи стайку легких одуванчиков. Волчий хвост, выхватив саблю из ножен, стал сечь воздух. Одуванчики только заколебались и, подхваченные новым порывом, поплыли дальше. Бурчимуха хотел было отнять у Буслая клинок, но Волчий хвост заупрямился и толкнул Бурчимуху так, что он упал. Оба засмеялись.
– Ах, чтоб тебя шлепнуло! – ругнулся пожилой воин и дернул Буслая за ноги.
Тот не устоял, полетел на землю.
– А вот и шлепнуло! – торжествующе заключил Бурчимуха.
– Погоди, погоди, – запыхтел Волчий хвост, – еще неведомо, кто медведь, а кто охотник…
– Не к добру это, други, реготать на ночь, полевика беспокоить, – усовещевал Тороп.
Буслай одолел все-таки Бурчимуху, сел на него верхом:
– Уж не так ли медведь ломает охотника?
– Пусти! Ну тебя к лешему! – рычал Бурчимуха.
– Погоди. Как косолапый задирает ловца?.. У-у-у! У-у-у! Тяжеленька лапа у хозяина, ведающего мед. Никто не знает его имени. Коли шепнешь в мохнатое ухо настоящее имя – отпущу! У-у-у!
– Не шути, Волчий хвост, и впрямь оборотишься медведем! – затрясся от страха Тороп.
Яромир в своем углу приподнимался на локтях, стараясь получше рассмотреть, что происходит, и, кривясь от боли, смеялся.
Из шалаша на середину засеки вышел маленький худой волчонок, зевнул, показывая розовый язычок, потянулся, но вдруг жалобно заскулил, задрав остренькую мордочку.
Буслай не унимался, лез на рожон.
– Ну-ка, старинушка, выходи на игрушку молодецкую, – засучил он рукава.
Бурчимуха поднялся, встал, словно врос в землю кряжистым дубом.
– А вот получи-ка, – изловчился вдруг и хватил Буслая под ложечку. Тот только икнул и сел на землю, ошалело вращая глазами. Последовал дружный хохот.
– Ах ты, сивая борода! – задохнулся яростью Волчий хвост. – Бери топор или я расколю тебя надвое, как полено.
В одну минуту дружеская игра превратилась в поединок не на жизнь, а на смерть. Уже невозможно было разнять храбров. Кровь прилила к глазам, заходили на руках крепкие мускулы – хмель был тому причиной.

Загорный Анатолий Гаврилович - Каменная грудь => читать книгу далее


Надеемся, что книга Каменная грудь автора Загорный Анатолий Гаврилович вам понравится!
Если это произойдет, то можете порекомендовать книгу Каменная грудь своим друзьям, проставив ссылку на страницу с произведением Загорный Анатолий Гаврилович - Каменная грудь.
Ключевые слова страницы: Каменная грудь; Загорный Анатолий Гаврилович, скачать, читать, книга и бесплатно