Левое меню

Правое меню

 Лафонтен Жан - Басни 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

Шмелев Иван Сергеевич

Волчий перекат


 

На этой странице сайта выложена бесплатная книга Волчий перекат автора, которого зовут Шмелев Иван Сергеевич. На сайте strmas.ru вы можете или скачать бесплатно книгу Волчий перекат в форматах RTF, TXT, FB2 и EPUB, или же читать онлайн электронную книгу Шмелев Иван Сергеевич - Волчий перекат, причем без регистрации и без СМС.

Размер архива с книгой Волчий перекат равен 51.57 KB

Шмелев Иван Сергеевич - Волчий перекат - скачать бесплатно электронную книгу




Иван Сергеевич Шмелёв
Волчий перекат
I
Оставался последний концерт – в северном городе.
Можно было ехать по железной дороге, но певица выбрала пароход. Баритон убеждал, что в конце августа ехать по реке вовсе не интересно, может измениться погода, что они, наконец, рискуют. Говорил о туманах, о возможности застрять на мели. Но певица настаивала. Она не бывала в этих пустынных краях, где в тихих селениях дремлют старенькие церквушки, где по погостам – там есть такие погосты – притаилась сиротливая жизнь. Наконец, хотела отдохнуть на воде, где всегда чувствуешь себя хорошо.
Их импресарио – он же и пианист – поехал вперед – налаживать дело, а баритону пришлось уступить.
Пока они сядут на небольшой пароход, а с половины дороги – там вода позволяет – поедут на самоновейшем, большом и роскошном, со всеми удобствами. Общество может гордиться своими «американцами», и пусть не подумают, что полный комфорт можно получить только на Волге.
Так сказал им пароходный агент.
– На этом пароходе ехал министр!
Агент знал, с кем имеет дело, и галантно добавил:
– Вы делаете нам честь.
Их провожали овациями. Баритон прижимал руку и посылал поцелуи, певица разоряла поднесенный букет, гимназисты ловили ее пальцы и щекотали губами. Все это очень мешало крючникам, спешившим с догрузкой. Катились скрипучие бочки с сахаром, синие – с керосином, неслись на плечах дробным шажком, как маленькие дома, громоздкие ящики, пугали щебечущую толпу придушенные оберегающие голоса:
– Пу-скай… дорогу!…
Когда пароход отвалил, певица сказала устало:
– Надоели.
– В ушах как кузнечики… – добавил с кислым лицом баритон.
Походили по палубе, провожаемые косящими взглядами двух крепышей – штурвальных, в угрюмой сосредоточенности вертевших туда и сюда колесо. Приглядывались, кто едет. Публики не было. На затрубной части, под дымом, посиживали простые люди.
– Кажется, мы одни… – сказал баритон. – Да тут всегда так.
– Я рада, – сказала певица. – Какая милая простота!
Хорошо и покойно было вокруг. Плыли берега, слоистые от опадавшей за лето воды, в лознячке, уже потерявшие куличков-свистунов, полетевших к югу. Крестами стояли на высоких мысках полосатые мачты с отдыхающими воронами. Еловые гривки падали в пустые луга. Широко сидели по взгорьям деревни. Лениво кружили крестами одинокие ветряки.
– Родное, милое… – мечтательно говорила певица. – Какой воздух!
– Но сыровато, – сказал баритон, поглаживая горло. – Не лучше ли из салона?
В салоне первого класса сидел в уголке батюшка в фиолетовой рясе, с падающими на стол волосами, и вычерпывал из тарелки, шумно похлебывая. Они просмотрели карту и заказали обед.
– Вряд ли найдется порядочное вино… – сказал баритон, морщась.
– Какое-с! – отозвался батюшка, выплевывая в тарелку. – У них и лимонад-то с фальсификацией. Налимью уху вон ставят сорок копеек, а что подали – одни хвостики!
Баритон повел бровью, а певица отвернулась к окну и беззвучно смеялась.
Плыли рыбьи заколы, синие дымки костерков у шалашиков, золотистые водопадики текущих с откоса полешков. Пестрыми лоскутками попрыгивала детвора, звонкая, как стекло.
Капитан, капи-тан! Наши день-ги украл!…
– Ти-та-та… ти-та-та… – повторила певица, попросила дать ей стекла с большого стола и стала вызванивать на лафитничках.
– Очень похоже-с, – сказал, улыбаясь, батюшка. – Точная копия!
До вечера смотрели они из салона. Берега стало заливать вечерним солнцем. Золотистыми пятнами глядели в лесных углах новые сторожевые избы, пылали их пузырчатые оконца. Баканы зажигали огни, а сумерки все не уходили.
К ночи опять вышли на палубу. Штурвальные все ворочали колесо, вглядываясь в мутнеющую даль. Синие костерки стали красными. Берега повторяли сонное пошлепыванье колес.
– Мы едем в пустоте, – грустно сказала певица. – Какая бедная жизнь.
– Не скажите, сударыня, – отозвался батюшка за спиной. – Тут бо-гато живут. Одного сена накашивают…
– Это какая звезда?
– Вечерняя… А, право, сыро. «Звезда вечерняя моя-а…» Голос потонул в реве гудка. Штурвальный посмотрел на погружающуюся звезду: снизу затягивало ее свинцовой тучей.
В салоне батюшка объявил, что едет, собственно, по второму классу, – цены доро-гие! – а сюда заходит посидеть в обстановке. Рассказал, что живет на Старом погосте, что житье у них тихое, много гриба и голубики, отвозил детей в семинарию, а теперь едет восвояси, до будущего года.
– А уж волков у на-ас!… Как в городе фонарей – столько у нас волков!
Это их насмешило. Баритон хохотал степенно, потряхивая рыхлыми сизыми щеками и намекающими у глаз мешочками. Певица смеялась нервно, прячась в боа, точно ей было холодно. Смеялся и батюшка, довольный, что так понравилось про волков. Потом рассказал, что у матушки тоже большие способности к музыке и голос звонкий, но только не довелось подучиться: не было фортопьян. И опять смеялись.
– Да-с. У вас там музыкальные представления по ночам, и у нас музыка: у-у-у! – представил он вой волков.
Уходя, батюшка сказал:
– В седьмом часу, поутру, и погост мой. Позвольте с вами распроститься и пожелать доброго здоровья. Приятно время провели.
И когда вышел, певица долго смеялась…
– Приятно… приятно провели… ха-ха-ха…
– Вы нервничаете, дорогая… – сказал баритон. Утром они пересели в каком-то растрепанном поселке на большой белый пароход, который носил славное имя – «Чайковский».
– Как это приятно, – показала певица на золотые буквы по белому. – Леса, глушь, и вот… Это символ.
– Тут и читать-то не умеют!
Это был действительно прекрасный пароход, недавно спущенный, на котором ехал министр. Было приятно видеть большой светлый салон, в красном дереве, бронзе и коже, свежие скатерти, разноцветный хрусталь, розовые шапки гортензий над серебром, зеркальные, во всю стену, окна, мягкие диваны и пианино. От него еще пахло лачком и слабым камфорным духом.
– Как мило… даже цветы!
С палубы смотрели они на поселок.
Было пасмурно. Красные ящики товарных вагонов, там и сям разбросанные стройки без крыш – говорило, что это только-только устраивающийся городок. Гулко скатывали бревна где-то, громыхало железо. Толклись крючники, мужики с кнутьями, бабы с пирогами, молодцы с желтыми аршинчиками в кармашках, с пачками накладных; степенный, рыжебородый, с намасленными волосами, с картинкой храма на широкой груди, собирающий на недостроенную церковь, – и ни одного отдыхающего лица. Три слепца, ухватившись за кафтаны, стояли у края пристани, подняв пустые глаза в серое небо, и причитали. Мальчик-поводырь, перекосив лицо, жестоко скреб в голове. Щелкал на ветру флаг.
А и кто нас бу-дет поити-кормити,
От темнаи ночи укрывати!…
– Будни… – показала на все певица.
И опять все тянулись изрытые берега, замутившиеся, в белых гребешках, воды, захмурившиеся леса. На одной пристани, где ничего не было, кроме сарая и леса за ним, выгрузили пианино. Его выкатили пароходные молодцы и поставили к горке мешков. Мужик в полушубке потыкал кнутом в доски.
– Стекла, што ль?
– Кто-то живет здесь, любит искусство… – мечтательно сказала певица.
Вспомнила батюшку, и забитое в доски пианино показалось ей жалким и лишним здесь.
За завтраком она сказала задумчиво на какие-то свои мысли:
– Ну да… Но вот… в деревне у нас, в усадьбе, я пела… К нам столько народу приходило, заборы ломали. Приходили после работы, из другой деревни…
Занятый паровой семгой, баритон посмотрел вопросительно.
– Девушки приносили мне васильки. А парни… которые бьют окна в кабаках и дерутся ножами, принесли раз венок из хвои и… соловья! Соловья я выпустила, а венок храню…
– Что же вы хотите этим сказать?
– Ничего я не хочу сказать! – сказала она капризно. – Вот налейте вина.
После завтрака они гуляли по палубе, кутаясь в пледы. В первом классе опять не было пассажиров. В зальце второго посиживали за графинчиком два картузника, чокались и тыкали пальцами. Десятки голов совались через борта внизу, когда пароход принимал с лодки таких же. А на берегу и жилья не было.
– Откуда они появляются? – спрашивала певица, вглядываясь в глинистые лесистые берега.
А они нет-нет да и появлялись – то бородатые, то румяные и безусые, то сумрачные – бабьи, то веселые – девичьи лица. Выходили из каких-то лесных своих деревень. Куда-то, зачем-то ехали. Иногда съезжали на такие же пустынные берега.
Кто-то радостно крикнул:
– Эна, журавли-и!
Певица долго глядела в серое небо. Ползли тяжелые облака – вот-вот начнет сеять дождем, – а под ними две веревочки уголком, темнеющие узелками. Да, журавли… Три серых креста стояли на берегу.
– Что это значит… кресты? – спросила певица у капитана, с грубым бурым лицом, к которому совсем не шла маленькая фуражка.
– Кресты… – повторил он раздумчиво. – У нас тут много крестов. Погибшие которые… по разным случаям…
И, разглядев, какое у ней красивое, нежное лицо и какие славные мечтательные глаза, мягко добавил:
– Скучные наши места, сударыня!
Он был из лоцманов и из всех вежливостей знал разве только одно это слово – сударыня. И, ответив на два – на три вопроса, поднял фуражку и четко кинул на благодарность:
– Мое почтенье.
Чернели вороны на песках. В пролесках кружили грачи. На буром жнивье увидали точно лоскутное одеяло – бабью толпу, провожающую бедную позолоту хоругвей: какой-то праздник. Из песчано-глинистых берегов глядели древние валуны, точно орехи в шафранном тесте. Хохлилось и супилось все в мелком дожде. Гасла даль.
В салоне певица подняла крышку пианино, взяла несколько грустных аккордов, посмотрела в окно и захлопнула.
– Какая тоска!
Кричал пароход, из мути наплывал встречный, тащил мокрую баржу с дровами, с выглядывающей из-под грязной рогожи головой.
– Второй день мы едем, – говорила певица, смотря на замутившиеся в дожде берега, – кажется, целое государство проехали… и только представить всю нашу Россию!…
– Дистанция огромного размера!
– Всматриваюсь я, думаю… Чем живут эти все здесь… Что у них хоть немножко яркого в жизни? Куда-то идут, бегут, везут, валят бревна… точно переезжают все и никак не могут устроиться…
Баритон ходил по салону, засунув руки в карманы, и, раздумывая о чем-то своем, посвистывал. Певица сидела с ногами на диване, кутаясь в мех. Позванивали хрустали на столе, и розовые шапки гортензий мерно дрожали в работе машины.
– «Мы едем… поздно… меркнет день…» Дальше? Это Тютчева, кажется…
– Может, и Тютчева-чева, а может, и Пушкина-кина… – в такт шагам отозвался баритон. – Не помню, как дальше. Ехали бы мы в купе с вами…
– Оставьте. Да… Кругом леса, неуют… кому-то выгрузили пианино… Кому нужно здесь пианино!
– Какой-нибудь попадье. Будет попадья играть, а поп будет танцевать… а волки – выть…
– Живешь в городе, не замечаешь… Петербург, Москва, культура, яркая жизнь… А отсюда… все они какие-то пылинки, светлые точечки… – она вся запряталась в мех, и только большие глаза ее грустно глядели в окно в передней стене, по которому брызгал дождь, – во всем этом. Вся Россия – огромная, серая, а мы в ней… будто какой-то малюсенький придаток… как то пианино у леса.
– Зачем так мрачно! – с чувством сказал баритон, проглядывая обеденную карту. – Гм… йоганисберг имеется… Позволяете?
– А, все равно! Вся жизнь, эта вот и везде, идет каким-то своим серым путем, куда-то идет, идет… а мы только скользим, скользим… и мне кажется иногда, что она кем-то обижена… Будни, будни…
– Смотрите, как огни зажигают, – кивнул на окно баритон.
Начинали загораться огни баканов – красные, белые. Из окна салона было видно, как в прыгающей на волнах лодочке возился человек около белого колпачка. Они проводили его, следя, как вспыхивало и гасло. И чем дальше шел пароход – больше было огней на воде и черноты в небе. Барометр упал, предсказывая бурю. Да она уже и начинала шуметь порывами. Стоял в мути нарастающий шорох. То леса шумели, невидные. То волны накатывали в берега.
– Какой ветер!
К ночи стало тревожней. Чаще вскрикивал пароход, чуть пошлепывал в черноте, нащупывая дорогу. Чаще подавал с носа осипший голос:
– Во-симь!… де-вить!!.
Они сидели у переднего окна, к носу, и в скупом свете лампочки с передовой мачты видели чью-то копошащуюся мокрую кожаную спину.
– Под таба-ак! – веселый кричал голос. – Не маячи-ит!!
– Не мая-чит!! – выше перекидывал другой, мальчишеский, наверху где-то передавал штурвалу. Радостно вскрикивал пароход – так! так! – колокол бил отбой, и кожаная спина проваливалась.
Часов около одиннадцати, когда они ужинали, пароход заскребся и стал.
– Сели-таки! – воскликнул баритон и постучал ножичком. – Сели? – спросил он служившего им седенького официанта.
Тот навострил ухо, поглядывая к окну, точно мог там что-нибудь разглядеть, и сказал почтительно-вдумчиво:
– Хитрое место подошло-с. А должны бы сойтить-с… Пароход подрожал на месте, еще немного поскребся и сплыл.
– Сошел-с. Ежели Господь даст, минем его…
– Что такое… хитрое место?
– Есть тут такое у нас, Большие Щуры-с называется. Очень лукавое для пароходов-с.
Они подошли к окну. Плес был, должно быть, очень широкий: красные и белые огни раскинулись здесь широкой путаной сетью. Зыбились на волне. Пароход отходил назад, кружил около одного огонька, а мокрая спина на носу подавала и подавала:
– Четыре с полви-най… четыри-и!!
– Вон, уж четыре-с – шепотком докладывал официант, навастривая ухо на голос. – Каторга очень, то ямка, то перекатец, то самая заманиха-с…
– Неужели сядем! – тревожно спрашивала певица. – Смотрите, что это… огонь прыгает?!.
Близко ли, далеко ли, обманывая в черноте, метался желтенький огонек. Ухнуло ветром и понесло с воем по палубе. Качнуло пароход.
– Может, пассажир просится… – с сомнением в голосе сказал официант, осторожно заглядывая с бочка. – Только тут место пустынное-с… ни пристаньки, ничего. Маяшник в шалашике живет только.
Ближе метнулся огонек и пропал. Тревожно застучали по палубе, пробежали в кожаных куртках. И вот заревел вверху рупор:
– Ходи в корму-у!
– Пассажира принимаем, – сказал официант. – А на воде-то теперь… самый-то волнобой, ночь-с…
В полосе бокового огня катили крутые волны, тускло ломая гребни.
– Смотрите… человек! в лодке стоит! – воскликнула певица.
В полосе пароходного света, в поблескивающей сетке косого дождя, они увидали ныряющую в волнах черную лодку, одного, пригнувшегося на веслах, и другого, высокого, под плащом. Он стоял лицом к пароходу, вытянув руку, точно что-то ловил. Увидали метнувпгуюся веревку-и лодка выпрыгнула из полосы света.
– Прикажете семгу подавать-с?… – спросил официант. Они продолжали ужин. Пароход, должно быть, миновал «хитрое место» – шел ровно.
И только поставил перед ними официант длинное блюдо под мельхиоровой крышечкой и отошел неслышно к сторонке, закинув мастерски салфетку под левый локоть, – в коридоре салона послышалось топотанье: вытирали ноги. Сейчас же стали приближаться тяжелые, осторожные шаги, и в салон вошел высокий плечистый мужчина в тужурке и сапогах, – должно быть, только что принятый пассажир. Мельком оглянул ужинавших, щурясь от яркого освещения, как будто замялся, куда бы сесть, и направился в уголок, к столику, стараясь не зашуметь. Сел на диванчик и перевел дух.
– Егор Иваныч, доброго здоровьица! – ласково сказал, кланяясь, седенький официант. – Погодку-то какую выбрали. Ну и рыскун вы!
– Да, брат, закрутило. Дай-ка мне, братик… – он покосился на ужинавших, – гм… да горяченького чего, ветчинки… Плохо на берегу.
– Очень дождик-с. Зато все каютки свободны, не как летом.
– Каюты мне не потребуется. Слезать скоро, на Волчьем перекате. Я там говорил капитану, а ты все-таки накажи вахтенным… как бы не проскочить.
– Чего ж ночью-то вам на перекате?…
– Надо. Маячник там утонул. Баритон постучал ножичком.
– Давайте, что там… Да подогрейте вино. Певица глядела на пассажира: кто он? инженер?
II
В двадцатых числах августа Серегин опять перекинулся на средний плес, под Большие Щуры. Так он и сам говорил про себя – перекинулся: такая неспокойная была должность.
Сейчас же за половодьем проверяли стрежень на нижнем плесе, потом перекинули его на Завалы, где землечерпалка; три недели, петровками, маячил он на косах у деревни Большие Щуры, а потом месяца полтора обставлял судоходными знаками участок по Вычегде. И только покончил – срочная телеграмма кинула его вновь под Щуры, где стали крепко садиться только что пущенные большие пароходы. Лето было засушливое, вода валилась, и жалобные ящики на судоходных постах каждый день доставляли неприятность.
Назначение под Щуры было Серегину в радость: он и сам собирался туда, хотя бы налетом. А когда-то он проклинал их, эти Щуры. Маячники штрафились там, как нигде. Там река баловалась, играла перекатами и косами, ставила заманихи пароходам. А теперь все здесь нравилось: и еловая чаща на кручах, и пески того берега, и вязкое побережье в ключах, и валун, завалившийся к самой воде, и самое имя – Большие Щуры. Они таились за взгорьем и конечками крыш хитро мигали пароходным дымкам: а вот и мы, Большие Щуры! а вот и нет нас!
И как увидал с парохода поспешавшего на веслах рыжего Семена-маячника, приставил ладони и крикнул раскатисто во всю реку:
– Навастрива-ай!
Долгим стоном ответила ему еловая чаща, а сбитые криком чайки заплакали. И не от тоски, потому что не было здесь тоски: весело было на светлой реке. Радовались свежей краской баканы; висли вниз головами рыжие ели, точно в веселой игре, вцепившись корнями в тряские берега, а зеленые заглядывали на них сверху; ключи так сверкали, точно весь берег был в серебре. Все показалось Серегину ясным, веселым, добрым: даже валун улыбался каменной лысиной. Потому, что судьба подарила ему здесь улыбку, и эта улыбка осталась на всем. Воздух был так звонок и чист, что Семен сразу признал, кто, высокий, стоит на корме, загродив спиной падающее к пескам солнце. Да и кому еще ехать сюда, на вязкие берега, снизу!
– Егор Ива-ныч!
Серегин прыгнул в Семенову лодку и остался стоять, качаясь на высокой волне, провожаемый взглядами женщин, вольный, крепко загоревший, веселый. Увидал светлый валун и вспомнил, как в белой ночи не мог спать, как охватил тогда накрепко этот холодный валун и вырвал из заевшей его чмокнувшей глины. И все вспомнил. Стряхнул на затылок фуражку и руганул весело и Семена, и реку, и затихающий пароход:
– Раков все, черти, давите!
Подмигнув пароходу, сказал весело и Семен:
– Повертелся надысь у косы… Та-чал капитан… шумной!
– С вами будешь шумной!
А Семен подмаргивал про себя из-под драного картуза под писк ерзавших весел. А когда Серегин доставал папиросу, признал жестяную коробочку с крашеной бабочкой наверху. Показывал ему как-то Егор Иваныч эту коробочку, тыкал к носу и говорил:
– Хорош я себе портсигар уделал?!
Чу-дак! А был у него настоящий портсигар, на пружинке. На его глазах тогда и зашвырнул в реку, хоть бы ему подарил!
– А понсигарчик-то ваш надышний ущупал я, рашницей достал. А это у вас, с бабочкой какой был?
– Подгребайся, подгребайся… с бабочкой! С солдаткой-то как?
– Хе-э… ничаво.
От шалашика лаяла на воду рыжая Лиска с белоголовым кутенком, и казалось, что в чаще есть еще Лиска и тоже радуется.
Прямо с ходу Серегин осмотрел запасные баканы, кучу ржавых цепей, оглянул реку, привычно выискивая отсветы кос и наносов.
– Как на скате?
– У таей, у долгой, новый перекатец задират… Да от ее версту туды, квыше… заманиха рость стала на глыби… да к буграм, жалились, что низвергло, да к Каменьям…
– Ого! Ну, завтра поврешь – погляжу. Придется под якоря двоих со Шуров взять…
– Беспременно, што взять… Братишку бы Степанидина да…
– Лакомый, чертушка, до Степанидиных!
И как сказал про Щуры – заманило на сердце. Поднял затертый чемоданчик и посмотрел к чаще. И Семен покосился к чаще.
– Стоять-то тамоди опять будете, в жилище?
– А-а…
И русая головка голубоглазой Саши, с ямочками-умилками на щеках, игривой, увертливой Саши, к которой только и ехал, о которой – теперь было ясно – только и думал эти месяцы речной жизни, встала живой. Он толкнул легонько в брыластую мордочку лизавшего сапоги кутенка, дал щелчка Лиске и пошел выбитой по осыпи тропкой. На завороте посмотрел на пески того берега, осыпанные чернотой полоскавшихся к ночи ворон, на опускавшееся солнце.
Возил он сколько раз Сашу на эти пески. Тогда солнце играло в ее глазах и ушки ее просвечивали на этом солнце. И не раз покусывал он эти ушки и щекотал усами. И теперь, вспомнив, почувствовал радость, что она не такая, как все: ни пески, ни темная чаща, ни крепкие до хруста объятия не сломили ее. Точно сейчас слышал податливоробкий шепот:
– Ой, миленький, не надо…
И ловил ее на песках, и перегибал за плечи на том камне, в белой ночи, мерялся с ней глазами, близко-близко, видел в них притаившуюся робкую страсть – и жалел. Все мог сделать с ней, юной совсем, – и жалел. Знал, что оставит ее через день-другой, только приди срочная телеграмма. А для забавы можно найти другое, чего не станешь жалеть. Вот тогда, когда боролся с собой, и вывернул из глины валун, только ушла она от него, слабая с поцелуев. Так и осталось в нем с той поры, жалостью залегло на сердце такое простое:
– Не возьмешь за себя!
Не взял бы. Брать за себя, когда больше живешь по рекам, – надо подумать и подумать.
Еловая чаща дохнула пряным и кислым духом, и этот застойный дух вызвал недавние встречи под елями – в паутинах и смолистых ветвях.
– Сашурка! – любовно сказал Серегин еловой чаще. В елях было глухо и сумрачно. Вспоминались на знакомых местах ясные Сашины глаза. Он шел корнистой тропой, слыша только шорохи и паденье шишек – звуки еловых чащ. Уловил шелест шагов впереди, остановился и загадал радостно – Саша? Увидал белый платочек в зеленых елях, красное понизу и по красной баске признал Степаниду, молодую солдатку, которую видал у Семена. И вспомнил, как на последней работе ходила к нему белозубая, в шумящих голубых бусах, бойкая и задорная, чужая, Анисья.
– Ой… напужали как, сердце зашло! – ойкнула Степанида. – И не сгадала б, Егор Иваныч…
Смотрела лукаво, посмеиваясь глазами, серыми с золотинкой, такими же грешными, как у Анисьи.
– Куда, грудашка?
– А за рыбкой… – сказала она, жеманясь, и облизнулась.
– Ох, попадешься мужу! – весело оглянув ее, посмеялся Серегин.
– А не сказывайте! И то по рыбку… Свекры все бажить, рыбки просить…
Вильнула, посмеиваясь и облизывая красные губы. Серегин пошел, покачивая чемоданчиком.
– А, Егор Иваныч! Санюшку-то Милованову… выдали! Точно дернула она его этим словом. Он остановился, не слыша земли, и глядел в прыгающие Степанидины губы.
– Тольки-тольки опосле Успенья свадьбу сыграли! И что позарились, на богатство! И ряб-то, и… Окрутили и окрутили живой рукой. В престол ездили, на Казанскую, в Рожню, к бабушке… там-от Санюшку и приглядел трактирщиков парень, косой который. Сватай и сватай! А отец-мать рады… гулять стал шибко Миколай-то у них, все оженить думали. А девка-то слабенькая, и грудишки-то у ней ягнячьи, куды б ее отдавать! И даль-то какую, в Рожню, боле двадцати верст. Уж и к тестю приезжали гоститься. А старик еще и посель все крутит… Ишла – видала: по улице шатает, песни орет…
Не дослушал, пошел потихоньку в Большие Щуры. Темнело на тихой тропе, а потом яснеть стало, как вышел на щуровскую полевину. Тут Серегин присел на знакомый пень, достал «бабочку», закурил и смотрел на деревню. До половины казала она теперь высокие избы, с окошечками-трояками под верхом.
…На ярмарке, в Пунсах, на Троицын день, тогда хорошо столкнулись они, как сговорились. Ах, Сашурка! Так бы все стоял и смотрел, как кружилась она на конике, под бисерными висюльками карусели, а ножки в туфельках – такие туфельки на Шексне, в Горицах, монашки продают – мигали и прятались под голубой, вздувающейся пузырем юбкой. Поигрывала она бойкими круглыми глазами, кидала их в звонком круговом беге – ловила его белую тужурку. Да и нетрудно ловить, когда глаз только и видит одно, и никого во всех Пунсах, на ярмарке, не было в белой тужурке, и никого во всех Пунсах и по округе, как ни ищи, не найдешь такого, целой головой выше попа Ивана со Сретенского погоста. А кругом жестяные голоса дудками звенят в уши: и с Ярославля, и с Костромы, и с Вологды:
– Кольца обменные, серебряные-менные, товары отменные!…
– Брошки… ежели кому для Матрешки! Хороши сережки!…
– Эх и зеркальцо, смотрит на лицо!… Каждый мужик и барин будет благодарен…
– Отрада для души! каньфеты хороши, лампасье особенное!!.
– Эх и девки ядрены, орехи калены! С лесу-бору натрясены, на ярмонку привезены, родимые мои!…
Все смотрел, как кружится Саша – само счастье. Вот бери и неси. И смотрел так, точно хотел выхватить ее с коника, смять, с голубым платьем, с ножками в туфельках, с задорными круглыми глазами, и понести с собой очертя голову. Может, и есть-то всего на всей земле для него только одна эта Саша, его судьба, радостное одно за всю жизнь.
Купил он тогда и зеркальце в расписной жести, и жестяную бабочку с леденцами, сбившимися в пестрый комок, и голубенькую змейку – браслетку. Насовал ему торгаш полны карманы и медовых жемков, и белых и розовых пряников, и фальшивый двугривенный сдачи. Ушел он с ярмарки, поджидал на лесной закраине, у этого пня. Тогда была ночь – белый день, белая ночь. Темные избы поглядывали коньками крыш, щурились. Видели, как одна рука прижимала закружившуюся светлую головку, нажимала разгоревшуюся щеку на холодную пуговицу, а другая совала в ускользающий куда-то карман – была там каменная баночка помады – все, что насыпал плутоватый торгаш: и пряники, и слюнявую карамельку-гадалку, и голубенькую змейку, и зеркальце, и фальшивый двугривенный. А Саша смеялась коротким смешком, повизгивала со щекотки, и льнула, и не давалась. И пахло от ее головы сладкой помадой.
– …Ой, миленький, не жми…
Подбирала ноги под платье, не уходила и не давалась, все оглядывалась на засыпавшие избы и все пугалась.
– Ой, мамынька меня…
– Саша! – сказал Серегин, смотря в край деревни. – И нету тебя…
Он пошел полевой загородкой, знакомой дорогой. Три недели ходил он здесь – на реку и с реки, – когда работал на берегу, и ходила здесь голоногая в будни Саша, носила ему обедать к камню. Поглядывала на него в сторонке. Потом пересмеивались глазами. Потом полюбилась.
Желто-бурые щетки жнивья глядели голо и холодно в сумерках, только чертополох силой засел на межах с черно-желтыми пуговками ржавой дикой рябинки. Уже не было стреляющих в просторе стрижей, только черное галочье шумело в холодеющем небе, кружило над избами, кричало, что идет осень. В серых рядах стояли пышно разубранные рябины, точно краснокафтанная стража, затесавшаяся в серую толпу мужиков. Стайки жиревших гусей звонко трубили, подвигаясь к ночлегам, и в крике их чуялись холода. Черныен пугалы пялили руки в захолодавших пустых огородах – где все? Неуютом и холодом смотрело все здесь, и не хотелось идти.
И все же пошел.
Пьяный, косоватый Андрон распояской бродил под избой, постукивал топором об стены – искал работы.
– Ягор Ива-ныч!
Вогнал в стену топор и полез целоваться.
– Чисто подга-дал я – трех барашиков намедни принял… Дочку выдал, Ягор Иваныч, живое дело!
Угощали бараниной, рассказывали про свадьбу.
– По-чет какой… становой, Ягор Иваныч, пировал! Полулодок у сватьюшки-то, лен укупает… Перво место мне теперь в трактире у ево. Сам бы Саньку уцопил, да жена жива, вот какой! Будет она у их в дому баженая, пуще хозяйки…
– Будет зря молоть-то! – супилась на него Марья, такая же круглоглазая, как и Саша.
Молчал Серегин, угрюмо смотрел в серую груду вареной баранины на деревянном кружке, по которой лепились мухи. Смотрел на пегую Сашину кошку, на жующие рты хозяев, на зеленых чертей в языках пламени на картинке за головой Андрона. А тот приставал – опробуй баранину-то! – наливал из зеленой бутыли, копался обрубленным пальцем в кусках и запихивал в мокрый, закрытый усами, рот. Вытирал пальцы о золотистую широкую бороду, таращил на Серегина голубоватые, сонные с многодневного пьянства глаза, тряс вихрами и уговаривал:
– Ребрышко-то опробуй…
И в избе было пусто и холодно, как на воле, и все еще стоял здесь тошный и горький дух пьяного праздника. Долго не мог уснуть Серегин. Думал о Саше, о своей незадачливой, неуютной жизни. Думал, что недалеко Еловая Рожня, что живет же Саша на земле. И в бессонной ночи казалось опять, что было на всей земле для него только одно, только одна эта Саша, его судьба, радостное одно за всю жизнь.
Наутро Андрон опять угощал бараниной и рассказывал, какие у свата лошади и ковровые санки: будет теперь Санюшка кататься о святках в лисьей шубейке, – сватьюшка все сулил.
…Саша! – кричало тоской в Серегине.
Он забрал чемоданчик и попрощался: много работы теперь на реке; поживет там, у Семена, в землянке.
И когда опять шел к полевой загородине, на задворках, у знакомой рябины, нагнала его Марья, с чего-то накрывшись поверх головы рваным шугаем.
– Постой, погодь-ко, Егор Иваныч… Плакала по тебе доченька-то… Мой-то сбесился, слышь… Сват-то ему и курму сулил на семгу, и трактиром-то заманял…
– Плакала… – хмуро сказал Серегин, глядя в рябины. – Теперь посмеется.
Стиснул раскосившиеся было губы, тряхнул головой и пошел, не видя ни золотистого в солнце жнивья, ни бордовых сочных головок татарника, что давил сапогами, ни журавлей, летевших над его головой. Паутинки перетянулись везде, паутинки плыли, играли на солнце и как будто заткали все впереди стеклянными нитями. Липли к глазам.
Три дня работали на реке, наводили фарватер, снимали и ставили знаки. Три дня бились на веслах с течением, насажав кровяных мозолей. Три дня путала их река, сбивая поставленные в первый день вешки-указки. Три ночи каменным сном спал Серегин в угарной землянке Семена. И все эти дни и ночи летели гуси и журавли за солнцем. На четвертый день пришел пароход снизу и сдал депешу – ехать наниз, к Волчьему перекату, быть при дознании: там утонул маячник.
Пароход сверху должен подойти перед вечером. С утра моросило, нависло, и пошел ветер. Разыгрался широкий плес. Под дождем ставили последние баканы. Закачались огоньки на новых местах в дожде – только-только заправленные печальные лампадки. Ночью тянуло с еловой чащи, в черноту ушла мутная даль песков, шумело по берегам осеннею непогодой. А парохода все не было.
– Может, под Буграми шестится где… Шибко вомелко там! – гадал Семен. – Погодка-то шумная, Егор Иваныч…
Серегин сидел перед растрескавшейся печуркой, в дыму. Жалась с своим кутенком вислобрюхая Лиска, смотрела в огонь и плакала. Продрог и заголодался за день Серегин, хотелось водки. Боялся, что пароход запоздает: закроют буфет.
– Ишь ты, утоп Василий… – говорил Семен. – Выпивши, не иначе. И бырит там, а должен бы выплысть, коли с лодкой что обошлось. Шутовое дело выплысть… может, на стрежене понесло, в сапоги налило. А женка у ево осталась, двое ли – трое ли у ево было. Так-то вот оженишься, наведешь их, а там и потопнешь. На харчи-то и то не хватает…
Серегин вышел на волю. Хлестало дождем с реки. Черно было на берегах, черно и на воде; но там хоть по широкому плесу поигрывали, дробились в дожде огоньки. Он смотрел на свои огоньки, разбирая кривую линию стрежня. Да, вот наладил и тут, и там… а свое не наладил. Ползло под ногами. Даже сквозь дождь и гул чащи пробивался булькающий шорох ключей. Пофыркивала рядом Лиска.
– Лиска!
Она визгнула и заюлила у ног. Бывало, сидела у камня, когда он ел, и смотрела в глаза. Тогда было светло на берегу.
…Что ж не идет-то, а? огни не кажет?… Выпить бы вкрепкую да заснуть…
Смотрел в черноту, за баканы, где должны показаться огни.
– Не кажить? – отзывался из темноты Семен. – А, ты, дело какое…
– Какой сегодня идет?
– Думается так, что Чиковский… либо тот… Генерал… Новые, к им и не приглядишься…
…Когда же?
– Егор Иваныч… – просительно сказал голос Семена. – Скажи там, по начальству правления… накрышечку какую ни есть бы… мокрое время, невсутерпь… до кишек мокнешь…
– Да когда же он, черт!… Господи… – Огонь кажить! Валит!
– Лодку, Семен!
Спотыкаясь и катясь по глине, Серегин вбежал в землянку, прыгнул через скулившего на ступеньке кутенка, накрылся плащом, схватил чемоданчик и выбежал в темень. Застучало дождем по клеенке, загремело в ветре, как жестью, – жестким плащом.
– Лодка где? Фонарь зажигай, живей фонарь зажигай!…
– Здеся… да спицы смокли…
– Давай, черт тебя… мимо проскочит… Заюлило золотыми змейками на глине, в ключах, закачался тусклый фонарик на палке. Загромыхали весла.
– Ну, дай Господи… Прямо, шурга пошла… Держись, Егор Иваныч!
Крепко накатывало волной, мешало выбраться. Серегин стоял, упершись ногами в борта. Следил, как извиваются высокие огни по стрежню.
– Паруси-ит, Егор Иваныч! – кричал Семен, наваливаясь изо всех сил на весла. – Садись ты, шумной!…
Срывало ветром. Серегин махал огнем. Не давали гудка высокие наплывающие огни, не трепетало сигналом.
– Лихо дело, не черпануть бы… Садись!
– Гребись знай!
Ближе, ближе подбирались огни. Шлепнуло волной сбоку, подняло и бросило в хлябь.
– Садись! – заревел Семен. – Шутова голова!
– Знай гребись!
– По-спеем! Кружить ему два раза! Машуть вон… Плавно, дугой, покачался огонь-сигнал, и, наполняя ночь новым, уже сознательным шумом, загудел пароход, показывая освещенный бок.
– Добе-ремся… – уже весело, кряхтя от усилий, крикнул Семён, точно и он дожидался парохода. – Как теплом от ево…
– «Чай-ковский»… – разобрал Серегин золотые буквы по белому. – Хороший пароход…
– А-ди… корму-у! – заревел рупор.
Огнями горел длинный бок. Смотрели на Серегина освещенные окна салона. Мотали огоньком на корме. Рвануло волной, метнулась веревка, два длинных багра ссунулись с борта и разом схватили лодку.
– Прощай, Семен!
– …Ива-ныч! – сорвало ветром. Уже не было лодки за бортом.
III
– Не мая-чи-ит! – услыхал в дремоте Серегин и встряхнулся.
На него смотрел с большого стола разноцветный хрусталь в огоньках, белоснежная скатерть, мерно качающиеся розовые шапки цветов. Дальше – черное, во всю стену, окно. За окном кричал голос.
…Задремал! – подумал Серегин и покосился на ужинавших.
Они сидели за столиком, друг против друга, и звякали ножичками. Круглые часы на стене показывали без четверти двенадцать, а когда вошел, было без двадцати пяти. А вздремнул и что-то такое видел – забыл.
Старичок принес ему водки и ветчины.
– Насилу отхлопотал – плиту загасили.
Еще на берегу Серегин решил, точно назло кому-то, выпить, да вкрепкую. А как увидал с лодки, что во втором классе темно, вспомнил с досадой, что кухня кончает в половине двенадцатого. И обрадовался: салон первого класса был освещен. И, хоть не любил он первого класса – аристократы там все, – вошел.
Ел ветчину, выпивал рюмку за рюмкой, поглядывая на ужинавших. Господин был кислый с лица, с рыхлыми синими щеками, брыластый, рухляк; и голос был неприятный, и движения барственные. Зато дама была красавица. У ней было нежное, белое, как из воску, лицо, тонкие, яркие губки, темные бровки мягкими дужками и чудесные светлые локоны, какие видал он в Архангельске, в лучшей парикмахерской, за окном. А когда увидал глаза – сладко тронуло сердце. Так и подумал – божественные глаза. На ней было чуть розоватое, с блеском, платье, и на плечах пышный мех, запавший на спинку стула. И все в ней было прекрасно: как поворачивала пышную головку, в золотистой повязке, как держала стаканчик, как пила маленькими глоточками и как говорила.
Он съел ветчину и допил всю водку. Закурил и почувствовал наплывающую истому.
…Соснуть бы часок… или пивка попросить?…
Поманил старичка и попросил подать пива.
– Уж как-нибудь расстараюсь.
От столика до Серегина долетали отрывки непонятного разговора:
– …за одну неделю. Пять тысяч дал!
– …конечно, отказался… Лучше заплатить неустойку.
– …в Симбирской губернии, на самом берегу Волги… Сто тысяч заплатил! И играл, конечно… всякие операции…
Слышал Серегин сквозь наплывающую дремоту. Думал – коммерсанты какие-нибудь, маклачить едут на ярмарку… Ярмарка там лесная… Поглядел вялыми глазами на даму, откинувшуюся к спинке, – ножки какие маленькие, – опять подумал: «Красавица… может, содержанка этого рухляка… сам едет маклачить на ярмарку, а ее боится одну оставить, вот и потащил в такую погоду… Цепищу какую выпустил – чисто скоба».
Мерно позвякивал хрусталь на столе. Белая скатерть расплывалась, тускнела, что-то мерцало – розовое. Поглядел к столику. Матово светилось серебряное ведерко с выглядывающим горлышком.
…Шампанское дуют.
Там ели ложечками что-то розовое с тарелочек и запивали вином. Часы пробили – двенадцать.
«Сходить скоро», – подумал Серегин, привалился и стал дремать. Слышал, как шумит порывами за окном, как сонно шуршит дождем по стеклу. Видел как будто огни в черноте, качающиеся волны, услыхал плеск…
– Пожалуйте-с, Егор Иваныч…
Показалось в вязкой дремоте, что это сходить надо сейчас, и встряхнулся. Старичок лакей лил в фужер пиво.
– Вздремнули, Егор Иваныч…
– Да, брат. Крутился много все эти дни……Саша! – отозвалось тоской сердце.
Тревожно закричал пароход, и машина остановилась. Стало слышно, как порол по палубе дождь.
– Мы опять стали! – сказала певица, кутаясь в мех, и подошла к окну. – Ни одного огонька нет…
Тревожно кричал пароход, точно предостерегал кого-то: ни-ни! ни-ни! Застучали ноги над головой. Ревел рупор. И вдруг увидали – за передним стеклом черкнула с носа ракета. Треснуло и облило голубым светом берег в черной щетине леса.
– Зачем ракета? – тревожно спросила певица, оглядывая салон, и Серегину показалось, что на нем остановились ее глаза.
– Опасного ничего, сударыня, – подымаясь, сказал он почтительно. – Самый тут стрежень и завороты… Предупреждают…
– Что?… я никак не пойму…
Она взглянула через плечо, и он еще лучше мог видеть, как хороша она и какие у ней чудесные, играющие глаза.
– Сильный пронос тут, очень бырит, сударыня… – сколько мог мягче сказал Серегин. – Несет пароход, а стрежень кривой и узкий… фарватер-с…
Она отвернулась к окну: нет, конечно, не инженер.
– И что же?…
Ему нравилось это – он бы сказал – королевское обращение, небрежно-отрывистые вопросы и нежный голос.
– И вот, если там встречный, – столкнуться могут. А гудков не слыхать за ветром. Потому и ракета.
– Да-а…
Она отошла от окна, мило запахиваясь боа, точно ей было холодно. А Серегин насторожился, не спросит ли.
Она видела этот ожидающий взгляд. Эти взгляды тянулись за ней повсюду. И этот, в сапогах, красивый и диковатый, с резко кинутыми бровями, этот детина, крепкий, как брус, смотрел на нее точно таким же взглядом, в котором были еще и робость и восхищенье.
– Вы, очевидно, хорошо знаете эти места? – спросила она небрежно.
Он ответил с готовностью, что знает отлично. Он вырос на этой реке. Можно сказать, волны его качали: отец-то его был лоцман, когда, конечно, еще не было охраняющих знаков, провожал суда в трудных местах. А он? А он… вот эти баканы, огни, мачты по берегам – это его рук дело. Как сказать! Труда особого нет, только беспокойное очень дело. Вот часа через полтора надо сходить… Говорят, утонул маячник, – те, что по берегам в шалашах. Надо быть при дознании.
Намолчался ли он, долго ли не бывал с людьми, или водка развязала язык, или было так хорошо говорить с этой красавицей – так называл ее про себя, – он рассказал, как ночевал в шалаше у маячника и как ставил баканы на плесе, где его забрал пароход. Плохо, что подошла непогода, кругом развезло, темень. Выглянул на реку – огонек, идет пароход.
– Увидали наш пароход! – оживленно сказала она, кутаясь в мех и щурясь. – Скажите… говорят, здесь еще попадается тип прежних ушкуйников-новгородцев… – спросила она с улыбкой.
Он слыхал про ушкуйников.
– У нас тут много крепких людей… отважных. Лоцманов вот – водяной народ, дерзкий…
Взвыло ветром по палубе, прокатило по железной обшивке, и Серегин опять вспомнил, что скоро сходит. Посмотрел на часы – первого половина.
– А зимой что вы делаете?
– Да ведь… то ремонт, то пошлют в управление. А то отпуск беру, на родину еду. Глухие у нас места. Тут у меня с медведями…
– Что такое… с медве-дями? – спросил баритон, подымая брови. – Охо-та?
Как-то раз он был на обкладке, нарочно для него устроенной почитателем-фабрикантом.
– Вот-с. Только я дешево-с, работаю исполу…
– Исполу? – морщась, спросил баритон. – Я не понимаю… исполу!
– Обкладчику трешну в зубы, медведя на придачу. Дорого положить! Промажу – плати десятку. Но только этого не бывало. У меня не сорвет-с! – показал он рукой. – Прошлую зиму полдюжины нащелкал – мечек пару да пестов четырех, стариков…
Веяло от него силой. Широкогрудый был он, росту вершков двенадцати, с руками, в которых прятался фужер пива, с горячим взглядом и открытым, темным с загару, лицом. Ерзал по широкому лбу его каштановый завиток, враскос глядели неспокойные брови, а мягкие губы все сбегались в усмешку, когда говорил. Он уже не стеснялся теперь, расхаживал по салону, заставляя дрожать хрустали.
– Ммда… – пожевал баритон губами. – Я тоже люблю эту… охоту…
– Убивали-с?! – радостно даже спросил Серегин.
– Однажды, в Калужской губернии… взял я одного… небольшого…
…Врет, брыластый… – подумал Серегин, глядя на рыхлые щеки и намекающие под глазами мешочки. – И у такого-то рухляка – такая!
И спохватился: так неудобно держать себя, ходить и кричать так громко.
– Да вы молодец! – сказала певица. – Расскажите нам еще что-нибудь. Так мы скучали все время…
Он был счастлив, что она говорит с ним и так смотрит. Какая женщина! Скажи ему – и по одному ее слову, за эту невиданную улыбку, за этот нежный, певучий голос, от которого с чего-то понывало сердце, он готов был бы перебить всех медведей, пойти на них с голыми руками. А легкая какая, субтильненькая! Он рассказал им, как был раз под медведем, как взял рысь одними руками – ободрала, шельма, плечо! – как под Архангельском, – там река, господа, ка-кая! версты! – переходил в ледоход. Об этом писали в газетах. Ну, это когда был моложе, конечно. Теперь дорожит жизнью. Зажигал перед ней, перед этой чудесной розовой женщиной, весь жар, который таился в душе. Был счастлив, что она так глядит, – и вдруг стало не по себе: заметил, как она наклонилась к скучному рухляку и что-то шепнула.
– А не выпьете ли с нами винца? – предложил баритон.
…Во-от! А прилично ли? – подумал Серегин. – Скажут, сам напросился…
– Да? – с улыбкой кивнула ему певица. – Конечно, вы должны выпить.
…А какие глаза! Бывают же такие… небесные женщины! Родятся где-то, где-то живут…
Он не нашел, что ответить. Поежил плечами и поклонился.
– Берите стул и садитесь. Вы так хорошо рассказываете…
…Сама красота! За такую биться до смерти можно… Рубаха видна из-за ворота… – И смущенно вбирал голову в плечи, чтобы не показалась рубаха.
– Вам какого позволите? Вам надо выпить, вы скоро опять туда…
– Все равно-с… какого-нибудь…
Все равно, она понимает его смущенье, понимает, что не умеет он разговаривать. Им все известно. Бывают же такие необыкновенные, недаром они живут в больших городах и все знают. Вот и не делают ничего, и это хорошо, что они ничего не делают. Руки какие! Белые, ни морщинки, ни цапинки, атласистые. Сливками моют! Слыхал он что-то про сливки. А платье! Шкурка прямо. Совсем и не платье, а кожица.
…Водка-то дает себя знать, – следил за собой Серегин. – А, все равно, сходить скоро, к черту…
Он присел, чувствуя связанность – ходить было куда свободней, – потирая руки, с которыми не знал что делать. В карманы заложить, положить на колени или так, на груди, как этот?…
– Во-симь! – донесло с носа.
– Мы не сядем? – шутливо спрашивала певица. – Вы тут все знаете.
– Знаки все исправно стоят, не должны-с.
– Этим мы обязаны вам, нашему охранителю… Позволите этого? – дарила она ему улыбки.
Еще спрашивает – позволите! Вот они, вот необыкновенные, настоящие люди. А говорят – аристократы, в людях не понимают. Шампанское! Не ждал – не гадал. Конечно уж, настоящее. Он никогда еще не пил настоящего. Поил его купец на пароходе донским, а это…
– Помилуйте, какой охранитель!
Это все сущие пустяки, даже не стоит хорошего разговора. Это его обязанность – ставить баканы, проверять и направлять стрежень, следить за рекой, чтобы не баловалась. Ну, и ночевать под дождем. Он чуть-чуть рисовался перед нею. Есть такая пословица здешняя, – простите за грубое слово, – не потопаешь – не полопаешь. За это и деньги платят. Немного, шестьдесят рублей, но тут, как говорится, эконо-мический закон. Не он – так другой. А жизнь – строгая старушка, не пошутишь. Сколько хуже его живет. А плотогоны как! Сколько их пропадает, как плоты разобьет – так и посыпятся. А маячники, а леса валят – головы напрочь летят, в лепешку! А на лесопилках, а на рудниках медных! В бархате-то живут – горсть. Жизнь…
Посмотрел на нее: вот она, в бархате живет, такая.
Уж и не замечал, как подливали ему. Он точно сорвался, поощряемый гымканьем рухляка и ее играющими глазами.
– Любите наши места… Очень приятно! Наши места хорошие. Народ кормят. Дикой край, не разработан еще. Разра-бо-таем!
Какие же они пустые! С пароходу-то не видать, конечно. Пу-стые!
– Так-то вот, господа, и про народ говорят – ленивый! А пожить… Деревни кругом, в полях и лесах деревни. Деготь гонят, скипидар, смолу, корье дерут, леса валят, режут, за границу гонят. Маслобойки! А рыбаки! Изволили семгу кушать, а нельму? А вот они, заколы-то, курмы… В ночи-то непогожие самое дорогое дело, когда ей пора валиться. А поморы! За тюленями, за треской, кругом кипит…
Говорил о возникающих поселениях, о падающих лесах, о прежних лоцманах, доживающих дни свои по родным селам. Их бы послушали! О разливах этих могучих рек, когда на десятки верст ни-чего – море и море. О ходе семги, как бежит она с моря, сигает через пороги, через заколы, вся-то серебряная!
Всегда перед ним стоял полный стакан. И всегда видел – вот-вот, близко совсем, – играющие, несбыточные глаза и в них такое, такое… как сказка.
…Что за вино! Пьешь – больше хочется. Еще бутылку несет Иван. Теперь красное начали… вот шикуют!
Рассказывал о бучах в водополье, о крестах, о погостах. Сыпал пословицами. Вытащил «бабочку», положил на стол, и лежала она рядышком с золотым портсигаром в буковках. Смотрел сбоку, как попивает она глоточками, точно цыпленок, эта чудесная женщина, сама красота. Совсем близко взглянул – светлые круглые глаза… Сашины глаза! А из души не шла камнем навалившаяся тоска. И вино не брало ее. Говорил о Щурах, какие хитрые бывают места на реках. Там и песня такая есть: «От поры да до поры разыгралися Щуры!»
Опять кричал пароход, спрашивал ночь, тише шлепал колесами. Пригляделся Серегин – часто стоят баканы, знакомое место.
– Рожня, никак… – сказал старичок, дремавший у стенки.
– Самая она…
Серегин подошел к окну, протер рукавом запотелость, смотрел на невидные берега. Рожня! Ни огонька не было на горе, и горы не было, и села с синими пузатыми куполами в звездах, и трактира на самом венце горы. Прижался лицом к стеклу – ничего.
– …Сашура! – позвал он. – Чуешь ли?! Стиснул зубы, сдавил глаза, задавил в себе нежданно запросившиеся слезы.
– …Приду, Саша! – сказал он невидным берегам.
– Не тут родина ваша? – услыхал он играющий голос.
– Нет, сударыня. Родина моя далече отсюда… Подумал было – сказать? Посмотрел в себя, посмотрел на столик с ведерком – нет.
– Скоро уходить вам?
– Да… полчаса, не больше…
Он сидел наклонившись и отвернувшись, не думая уже – прилично ли так, – смотрел на сапог, а губы дрожали, и хотелось бы закричать, побежать куда-то, разметаться.
– Ну, скажите… – нарушила молчание певица. – Вы довольны своей судьбой?
Она так тепло посмотрела, так участливо спрашивала.
– Судьбой… – сказал он, не подымая головы, забывая, прилично ли. – Судьба моя… невеселая, сударыня…
Встряхнулся, взглянул на нее и улыбнулся грустно.
– Все бывает.
Прошелся по салону, понюхал розовые цветы, которые ничем не пахли, взглянул на часы – второй. Певица постукивала ложечкой.
– А вы далече изволите? Туда-с… Там теперь ярмарка начинается. По торговым делам изволите ехать?
– О, нет! – рассмеялась певица. – Почему вы думаете, что мы по торговым делам?
Помотрела на баритона. Тот смеялся глазами – по торговым делам!
– Так, ошибся, конечно… Слышал – коммерческий разговор, думаю – по торговым делам…
Смотрел на нее с простоватой улыбкой.
– Нет, мы не по торговым делам… – сказала певица задумчиво. – Не по тор-говым…
Она подошла к пианино, открыла крышку, посмотрела на черное окно. Задумалась. Постояла и тихо опустила крышку.
– Ветер какой!
Кажется, никогда не утихнет ветер, не перестанет дождь, не кончится непогожая ночь, стоящая за пароходом. Ни эти рвущие ночь гудки.
– Не мая-чи-ит! – кричал все тот же неустающий голос.
– Не маячи-ит! – подавал выше, под темным небом.
– Вы женаты?
– Нет-с. У меня ни жены, ни сестры… ни мамы… Она посмотрела на него по-другому, чем раньше. Такой огромный, медвежий человек, а сказал так по-ребячьи, так нежно – «ни мамы».
…Что она смотрит так? Ведь она ничего не знает.
И понял – жалеет.
А если ей все рассказать… Она пожалеет… А тот уж дремлет, упился…
Серегин смотрел в переднее, черное окно, по которому струились капли. Поднялся, вглядываясь. Ну да, самый и есть, Волчий перекат. Надвигается линия баканов, частых огней.
Подавал отрывистые гудки пароход: гу-гу! гу-гу!
– Вот и сходить мне…
Певица посмотрела в окно: опять широко раскинулись зыблющиеся огоньки, опять не видать берегов, и все так же царапаются волны, белеют гребнями.
– Пойдете туда… Господи! – передернула она зябкими плечами. – В такую тьму…
– К утру рассветет… – усмехнулся Серегин. – Может, осень погожая будет…
…Эх, ей бы сказал, пожалела бы с такими глазами, маленькая…
– Счастливо оставаться!
Она протянула ему маленькую холодную руку, которую он боялся пожать, – такая она была крохотная.
– Вы будете счастливы… – сказала она с чувством, в порыве вдруг поднявшейся жалости к нему, уходящему в ночь.

Шмелев Иван Сергеевич - Волчий перекат => читать книгу далее


Надеемся, что книга Волчий перекат автора Шмелев Иван Сергеевич вам понравится!
Если это произойдет, то можете порекомендовать книгу Волчий перекат своим друзьям, проставив ссылку на страницу с произведением Шмелев Иван Сергеевич - Волчий перекат.
Ключевые слова страницы: Волчий перекат; Шмелев Иван Сергеевич, скачать, читать, книга и бесплатно