Левое меню

Правое меню

 Блок Александр Александрович - Ей было пятнадцать лет... 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

Дайчес Дэвид

Сэр Вальтер Скотт и его мир


 

На этой странице сайта выложена бесплатная книга Сэр Вальтер Скотт и его мир автора, которого зовут Дайчес Дэвид. На сайте strmas.ru вы можете или скачать бесплатно книгу Сэр Вальтер Скотт и его мир в форматах RTF, TXT, FB2 и EPUB, или же читать онлайн электронную книгу Дайчес Дэвид - Сэр Вальтер Скотт и его мир, причем без регистрации и без СМС.

Размер архива с книгой Сэр Вальтер Скотт и его мир равен 152.7 KB

Дайчес Дэвид - Сэр Вальтер Скотт и его мир - скачать бесплатно электронную книгу



OCR by Ustas; spellcheck by Lorel
«Дайчес Д. Вальтер Скотт и его мир. — Пер. с англ. ; Предисл. В. Скороденко.»: Радуга; Москва; 1987
Аннотация
Написанная просто и доступно, книга Д. Дайчеса представляет удачное соединение биографического эссе с большим количеством иллюстративного материала, что создает эффект наглядности и познавательности. Автор пишет в спокойной, объективной манере, с большим уважением к Вальтеру Скотту, но не проходит и мимо противоречий в характере и творчестве писателя. Перед читателем развертывается жизнь, безусловно, интересная и увлекательная.
Дэвид Дайчес
Сэр Вальтер Скотт и его мир
МИР БОЛЬШОГО ХУДОЖНИКА
«Время и место» — назвал свой последний роман Юрий Трифонов, художник примечательной психологической и нравственной зоркости. Он вынес в заглавие книги те основные измерения, в которых развивается и проявляет себя характер человека, которые в конечном итоге определяют, какие конкретные формы примут те или иные заложенные в человеке изначально качества и свойства натуры. Большая литература давно и пристально исследует диалектику этого процесса — становление личности и ее жизненную планиду, и чем значительнее писатель, тем интересней его открытия в ходе такого исследования. Он не только показывает своих персонажей как продукт определенной исторической ситуации, не только воссоздает прихотливые взаимодействия героя — от пассивного приятия до ожесточенного противоборства — со временем и обстоятельствами, но зачастую дает понять, каковы могли быть характеры и судьбы действующих лиц в иные эпохи и в других местах. Здесь, думается, лежит объяснение неоднозначности, многомерности таких великих характеров мировой литературы, как Гамлет Шекспира, Жюльен Сорель Стендаля, Раскольников и Иван Карамазов из романов Достоевского, капитан Ахав Мелвилла («Моби Дик») или шолоховский Григорий Мелехов.
Писатели, однако, подпадают под действие тех же законов, что и их вымышленные герои, причем если художник волен распоряжаться в своей художественной вселенной, выстраивая ее в том или ином «хронотопе», по терминологии М. М. Бахтина, то обстоятельства жизни самого художника не поддаются ни изменению, ни произвольному перетолкованию, как бы ни возражали против этого отдельные авторы резвых биографических поделок: мастер и его творения жестко вписаны в свое время и принадлежат своему месту, хотя в метафорическом смысле могут принадлежать всем временам и всему человечеству. Гадать, каков бы он был да как бы писал, живи он не в своей стране и в чужую эпоху, — занятие бессмысленное, особенно для литературоведа или биографа, стремящегося объективно разобраться в том, почему писатель стал именно тем, чем он является и каким предстает перед поколениями своих читателей во всей совокупности того, что принято именовать литературным наследием.
Ответ на этот вопрос, судя по всему, начал сегодня интересовать не только профессиональных критиков, иначе трудно понять резкий взлет популярности литературных мемуаров и жизнеописаний за последние несколько десятилетий в странах с развитыми и давними культурными традициями, о чем недвусмысленно говорит, например, широкий читательский успех в Советском Союзе таких издательских серий, как «Литературные мемуары» («Художественная литература»), «Жизнь замечательных людей» («Молодая Гвардия»), «Писатели о писателях» («Книга»).
Времени и месту как костяку литературной биографии посвящена выходящая в Великобритании серия «Писатель и его мир», осуществляемая издательской фирмой «Темз энд Хадсон». С двумя «героями» этой серии советский читатель уже знаком по опубликованным в переводе на русский язык книгам о Льюисе Кэрролле и Шекспире. Теперь наступила очередь Вальтера Скотта.
Об обстоятельствах, в которых сложился и блистательно себя утвердил гений классика шотландской и мировой литературы, «отца» европейского романа нового времени, повествует известный британский литературовед, профессор английской филологии Дэвид Дайчес (род. в 1912 г.). Он автор исследований о социальных аспектах литературного творчества «Литература и общество» (1938), «Роман и современность» (1939), двухтомного труда «История английской литературы в освещении критики» (1960), монографий о классиках — Мильтоне (1957), Роберте Вернее (1950, 1957), Уолте Уитмене (1955), Стивенсоне (1947) и Вирджинии Вулф (1942), один из редакторов многотомного издания «Литература и западная цивилизация» (1972-1975). Для серии «Писатель и его мир» им, помимо очерка о Скотте, написаны также книги о Вернее (1971), Стивенсоне (1973) и Джеймсе Босуэлле (1975), знаменитом эссеисте XVIII века.
Небольшая книга Дайчеса, таким образом, не биография в строгом смысле слова, хотя в ней набросана выверенная канва жизни Скотта, отмечены все существенные ее вехи. Но больше, чем чисто биографических данных, здесь содержится описательного — исторического, литературного и другого — материала, призванного дать по возможности наглядное понимание того, почему человеческая и литературная судьба Скотта сложилась так, а не иначе.
Биографический метод чреват соблазном все сводить к фактам и обстоятельствам личной жизни героя. Последние, конечно, могут объяснить многое, но не все, и тут возникает опасность упустить из виду, что личная жизнь писателя складывается не в вакууме, а в условиях весьма конкретного времени и исторической и социальной обстановки, и утратить верное представление о пропорциях. Скажем, можно договориться до того, что Пушкин стал народным поэтом, потому что с детства полюбил народные песни и сказки, слышанные от няни Арины Родионовны, а что сама история и потребности отечественной культуры дали направление его природному гению — это уже вторичное. Подход, избранный Дайчесом, казалось бы, способен привести к противоположному результату, при котором всем распоряжается социально-культурный «заказ» эпохи, а няня Арина Родионовна вообще выпадает из поля зрения. Впрочем, Дайчес, следует подчеркнуть со всей определенностью, успешно справился с искушениями обоего рода, уделив и объективному, и субъективному факторам ровно столько значения, сколько они имели для Скотта. Вот что он, например, пишет о пребывании юного Скотта у деда на ферме Сэнди-Hoy, где мальчик впервые приобщился к шотландской поэзии и истории:
«Конечно же, Скотт развил бы творческое воображение исторического плана, которое явлено в его поэтических сочинениях и романах, даже если б он и не провел маленьким мальчиком какое-то время в Сэнди-Hoy. Однако заманчиво думать, что именно там это воображение обрело свой столь своеобычный склад».
Нельзя не заметить, что о детских и юношеских годах Скотта, о периоде, когда Скотт-поэт безоговорочно царил на британском Парнасе, у Дайчеса говорится относительно подробно, тогда как повествование о времени великих свершений Скотта-прозаика, создателя исторических романов, несколько скомкано, ужато. Диспропорция, недопустимая в литературоведческом исследовании или литературной биографии, здесь, однако, оправданна: автор, как уже отмечалось, отнюдь не ставил перед собой задачи проанализировать творчество Скотта, ограничившись более скромной целью — понять, почему Скотт стал Скоттом.
С этой точки зрения обилие сведений о Шотландии исторического, географического, этнографического, общекультурного, правового и другого плана, приводимых Дайчесом, выглядит никак не чрезмерным: это в полном смысле слова мир Вальтера Скотта — человека, писателя и патриота. Этот мир имеет свой ландшафт, свои традиции, свой фольклор, свою давнюю и самоновейшую историю, четкие временные координаты. Скотт, по справедливому замечанию Дайчеса, «говорит о себе языком таких понятий, как „история“ и „почва“, „пространство“ и „время“. Именно эти категории наилучшим образом отвечали складу воображения Скотта в течение всей жизни… „ В таком ключе даны и вехи становления Скотта: „Развитие мысли шло от ландшафта к истории, а от истории края — к истории народной и любви к отечеству“. «Историзм“ художественного мышления Скотта, то, что сделало его творчество явлением мирового масштаба, Дайчес убедительно возводит к исторической ситуации в Шотландии того периода с характерным для нее столкновением, противоборством, но одновременно и противоестественным сосуществованием, даже взаимопроникновением старых национальных кланово-феодальных традиций и напористо вторгающихся в жизнь новых веяний буржуазной эпохи.
В основе такого парадокса лежала историческая — политическая и социальная — трагедия Шотландии, в прошлом самостоятельного и свободолюбивого королевства, превратившегося за шестьдесят с лишним лет до рождения Скотта в одну из областей британской короны. Первый удар по независимости нанесла так называемая личная уния 1603 года, когда английский трон занял шотландский король Иаков VI, принявший имя Иакова I. Оба королевства оказались таким образом под одним монархом — английская королева Елизавета I, политик коварный и дальновидный, знала, что делала, завещав свой скипетр сыну казненной ею шотландской королевы Марии Стюарт. Вторым ударом явилась английская буржуазная революция XVII века, низложившая монархию и казнившая Карла I, короля из династии Стюартов, в поддержку которого (как-никак в жилах Стюартов текла шотландская кровь) выступили шотландские войска, разбитые революционной армией Кромвеля. В 1654 году Кромвель обнародовал указ об объединении Англии и Шотландии. Наконец английский парламент уже в начале нового века ликвидировал «Актом об унии» (1707) последний символ самостоятельности — шотландский парламент. Отныне национальное чувство могло утешаться лишь тем, что Шотландии удалось сохранить собственную государственную церковь да юридическую систему. Отчаянные попытки горных кланов вернуть Шотландии политическую независимость, посадив на английский трон потомков казненного Карла I, завершились полным разгромом якобитских восстаний в 1715 и 1745 годах.
Итак, в составе Великобритании Шотландия вступила на путь буржуазных преобразований, но шла она этим путем с ущемленным чувством национальной гордости, с постоянной оглядкой на славное прошлое, запечатленное в исторических балладах, песнях, преданиях, а также в пережитках кланового феодализма в Горной Шотландии, с которыми английские власти вели борьбу, но которых так и не смогли вытравить. Известная двусмысленность социально-исторического процесса, как на это указывает Дайчес, вызвала двоякую реакцию в области культуры, породив явления, на первый взгляд противоположные, но, на деле, воплотившие ответ шотландского самосознания на сложившуюся ситуацию, — так называемое Шотландское Просвещение, утверждавшее шотландскую мысль в рамках прогрессивного для той эпохи общеевропейского идейного движения, и Романтическое возрождение, ориентированное на изучение и культ родной речи и шотландских древностей. О том и другом в книге Дайчеса сказано достаточно подробно, поэтому подчеркнем здесь лишь весьма верное суждение автора, что каждое из этих движений вошло в мир художника, став его неотъемлемой частью: «Скотт в большей степени, чем любой другой писатель, принадлежал им обоим. Можно, пожалуй, сказать, что разумом он принимал одно из них, отдав сердце другому; как мыслитель он поддерживал Просвещение, но его воображение разгоралось, а энтузиазм вспыхивал от старинной героической поэзии, баллад, народных песен и другого наследия „варварского“ прошлого».
Думается, критик прав, полагая, что именно в специфике положения Шотландии той эпохи кроется разгадка противоречий личности великого романиста, очевидное соединение в его характере таких несовместимых качеств, как принципиальный и последовательный консерватизм в воззрениях и привычках — и примечательная широта суждений, терпимость; демократизм — и барство; ясность мысли, проницательность — и житейская близорукость; удивительная доброжелательность к людям, о которой свидетельствуют все без исключения современники, — и слепое ретроградство в отношении законных требований неимущих; вкус к новшествам — и приверженность традициям. В политической и литературной жизни Великобритании начала XIX века, отмеченной кипением партийных страстей и остервенелыми литературными склоками на той же политической почве, Скотт числил в друзьях и такого архиреакционера, как лорд Мелвилл, и лорда Байрона, вольнодумца и тираноборца. Новое и старое, современность и прошлое мирно уживались в Скотте, и это совмещение, как, в согласии с истиной, напоминает Дайчес, позволяло его герою, с одной стороны, здраво судить о характере и мрачных социальных последствиях Промышленной революции, а с другой — лишало способности «хотя бы в малой степени увидеть очевидное: то были его соотечественники-шотландцы (обездоленные Промышленной революцией. — В. С.) , страдавшие от невыносимых условий жизни». Поэтому Скотт, не имевший, как афористически сказал о том Пушкин, «холопского пристрастия к королям и героям , был образ-цовым верноподданным и верил «в естественный порядок вещей, ставящий землевладельца (в идеале щедрого, образованного и понимающего всю меру своей ответственности) во главе местной общины».
Мир Скотта-человека — это и мир Скотта-писателя, что не устает подчеркивать Дайчес. По этой причине формулировка критика: «Он равно принадлежал эпохам Романтического возрождения и Шотландского Просвещения, и их слияние в его творчестве — уникальное явление нашей литературы» — воспринимается как логически выверенный итог предпринятого автором увлекательного обзора времени и окружения Скотта. Весьма ценным в этой небольшой книге представляется как раз внимательное прослеживание взаимодействия между неординарным обликом Шотландии в ее старо-новом качестве, воздействием этого облика на чувства и умонастроения ревностного шотландца и потомственного законника Скотта и воплощением этого воздействия в творчестве писателя Вальтера Скотта. «Непрерывность — прямая линия, связующая прошлое и настоящее, — ощущение общности с ушедшими поколениями — вот что было главенствующим в чувствах Скотта». Отсюда — и Дайчес демонстрирует это со всей очевидностью — естествен и легок переход к «тому волнующему ощущению хода истории, связи тогдашнего цивилизованного образа жизни с давними законами и обычаями, которое так впечатляюще проявилось в его романах». Сотворенный и призванный своим временем, Скотт воздал ему тем, что стал первым великим историческим художником в литературе, — такова основная мысль повествования Дэвида Дайчеса, и с нею трудно не согласиться.
Материальное в широком смысле слова окружение писателя, весь этот вещный мир, в котором жил и который имел перед глазами Скотт, запечатлен на страницах книги Дайчеса в его основных, наиболее характерных и колоритных, важных для художника проявлениях. Скотт, как известно, написал много; о нем самом написано не меньше, а будет, можно с уверенностью сказать, написано еще больше; о его Шотландии, то есть о том, что занимало собою его чувственное восприятие, мысли и творческое воображение, можно писать до бесконечности, ибо жадность Скотта до знаний, преданность шотландской старине и нови, феноменальная память и энциклопедическая начитанность делали сферу его интересов практически безграничной, а то, что попадает в сферу интересов человека, тем самым уже включается в его мир. Дайчес, понятно, не мог охватить все. Автор наиболее обширной и фундаментальной литературной биографии Скотта, насчитывающей 1400 страниц, Эдгар Джонсон и то оставил за рамками исследования ряд материалов, которые могли бы «лечь» в книгу. Дайчес же, писавший совсем в другом жанре, был вынужден отбирать из практически безграничного «мира» Вальтера Скотта самое существенное — вехи родословной; детские увлечения, сохраненные до смерти; поприще правоведа; этапы литературного развития; возведение Абботсфорда; долговременные дружеские и литературные привязанности; обстоятельства банкротства; отношение к политическим конфликтам своего времени.
Кое на чем критик останавливается сравнительно подробно. Скажем, на облике шотландской столицы, каким он сложился к рождению будущего писателя и каким — меняющимся и приближающимся к сегодняшней своей панораме— представал перед Скоттом на протяжении его жизни. Или на личности прадеда писателя, тоже Вальтера, по прозвищу «Борода» — истового якобита и властного человека. Или на пейзажах Пограничного края (южный район Шотландии, граничащий с английскими графствами) и красотах Горной Шотландии: и тем, и другим предстояло украсить поэзию и прозу «шотландского чародея», как именовали его современники. Пограничный край и вовсе был «малой родиной» Скотта — оттуда вели происхождение его предки по отцовской и по материнской линии, принадлежавшие, несомненно, к благородным семействам (о чем их дальний потомок никогда не забывал и не давал забывать другим), однако существовавшие в своем «мире», несколько отличавшемся от Скоттова. Скотт не без юмора писал и об этом: «… до Унии королевств мои предки, подобно другим джентльменам Пограничья, триста лет промышляли убийствами, кражами да разбоем; с воцарения Иакова и до революции подвизались в богохранимом парламентском войске, то есть прикидывались овечками, распевали псалмы и прочее в том же духе; при последних Стюартах преследовали других и сами подвергались гонениям; охотились, пили кларет, учиняли мятежи и дуэли вплоть до времен моего отца и деда»
Читатель найдет у Дайчеса блестящий очерк системы шотландских правовых уложений и судопроизводства; изложение кратковременной, но весьма колоритной карьеры Скотта в волонтерском кавалерийском корпусе; трагикомический рассказ о многолетнем «поединке» уже прославленного поэта с Шейхом Моря — секретарем Высшего суда, который упрямо не желал умирать или уйти на покой, чтобы освободить эту должность для Скотта, который безвозмездно исполнял все эти годы секретарские обязанности; строго документированную историю крайне запутанных деловых взаимоотношений Скотта с его друзьями-партнерами братьями Баллантайнами и книгопродавцем Констеблом, завершившуюся финансовым крахом. Найдет читатель и ряд других любопытных сведений и красочных фактов, а также интересные догадки критика о мотивах, подвигнувших Скотта на одну из самых немыслимых и успешных литературных мистификаций столетия — сотворение маски «Великого Инкогнито», пользуясь которой он двенадцать лет водил публику за нос, убеждая ввех и каждого, что знаменитые романы, стяжавшие его родине славу по обе стороны Атлантики, написал не он, а некий неизвестный мастер, выступающий под псевдонимом «Автор „Уэверли“«.
Суждения Дайчеса по этому поводу, как отметит читатель, отличаются свежестью и точностью психологического анализа Критик не склонен трактовать этот действительно труднообъяснимый многолетний розыгрыш как в первую очередь гомерическую проказу взрослого шалуна (такая трактовка уже сделалась канонической в англо-американском скоттоведении), хотя и признает, что элемент затянувшейся пресловутой «практической шутки», конечно, присутствовал в истории с «Великим Инкогнито». Об этой стороне мистификации, кстати, хорошо сказано у выдающегося английского автора художественных биографий Хескета Пирсона: «… объяснение этой скрытности кроется в таких свойствах его натуры, как хитрость и озорство, та самая хитрость и то озорство, что время от времени проскальзывали в его взгляде. Он питал детскую любовь к тайнам, которую взлелеяла и укрепила его одинокая независимая юность, и, как мальчишка, упивался проказами ради самих проказ. Сокрытие истины даровало ему свободу и смех — он хотел того и другого. Теперь он мог слушать, как обсуждают его собственные романы, и лукаво вступить в разговор с миной незаинтересованного лица, он мог читать рецензии как бы со стороны и с большим удовольствием — рецензенты не называли его по имени; наконец, ему нравилось наслаждаться жизнью, скрываясь за кулисами…»
Но, повторим, для Дайчеса это объяснение в отличие от Пирсона не было решающим.
Помимо непринужденного стиля изложения, далекого от наукообразия, обширного и всегда уместного обращения к свидетельствам современников и умения четко соотнести судьбу писателя и его творчество с социально-историческими координатами эпохи (качество, свойственное всем критическим и литературоведческим работам Дайчеса начиная с конца 1930-х годов, когда его монографии печатались в рамках деятельности прогрессивного «Клуба левой книги»), «Вальтер Скотт и его мир» привлекает еще и тем, что при малом объеме этот очерк буквально насыщен разнообразнейшей информацией. Разумеется, не все стороны многогранной личности Скотта смогли найти здесь равноценное отображение, не все реалии его духовного и житейского бытия представлены с той полнотой, которая, придав повествованию еще больше живости, пролила бы дополнительный свет на примечательную личность великого писателя и его окружение.
К примеру, о собаках у Дайчеса сказано мало, учитывая роль, какую эти четвероногие друзья человека играли в жизни Скотта, завзятого «собачника», преданного своим любимцам. Мельком упомянуто о его страсти сажать деревья, а ведь он насадил целые рощи вокруг Ашестила, где прожил с семьей несколько летних сезонов, и знаменитого Абботсфорда, так что в наши дни эти особняки смотрятся совсем по-другому, чем во времена Скотта. Можно было привести и иные примеры вынужденного самоограничения Дайчеса (жанр диктует свои требования), но следует отдать критику должное: он «схватил»основное и определяющее в связях писателя и человека с его временем и его землей и сумел донести это до читателя. Если говорить о досадных упущениях, то по-настоящему огорчает лишь то, что за границами очерка осталась такая существенная часть «мира» Скотта, как общение с простыми людьми.
Все биографы писателя единодушно отмечают его уважительное и внимательное отношение к представителям самых разных сословий и профессий, с которыми его сводила жизнь: шерифа Селкиркшира — к своим подопечным, как законопослушным, так и отходившим от «путей праведных»; хозяина большого дома — к слугам; владельца абботсфордских земельных угодий — к арендаторам; путешественника по казенным и личным надобностям — к случайным попутчикам и местным жителям; собирателя древней поэзии — к отнюдь не родовитым обитателям нищающей Горной Шотландии. С каждым из них Скотт говорил на его языке, к каждому умел найти подход, каждого расположить к себе, разговорить и выслушать, не поступаясь при этом собственным достоинством и чтя достоинство собеседника. Особенно прочные дружеские, даже трогательно задушевные узы на протяжении многих лет связывали его с фермерским сыном Уильямом Лейдло, которого он опекал до конца своих дней, и пастухом Томом Парди. Последнего он впервые увидел в селкиркширском суде — молодого человека привлекли по делу о браконьерстве. Скотт взял его в услужение, и со временем Том стал не только самым близким и доверенным слугой писателя, но его верным помощником во всех заботах, исключая литературные, хотя господские сочинения называл не иначе как «наши книги». Он умер раньше своего хозяина, и Скотт горько скорбел об этой смерти. Уилл Лейдло пережил и похоронил Скотта, оставаясь до последнего дня его преданным другом и наперсником.
Не хождение в народ, тем более не снисхождение к народу, а живое и никогда не прерывавшееся с ним общение — такова была естественная позиция Скотта, и для писателя она оказалась чрезвычайно благотворной. «Характер народа нельзя познать по сливкам общества», — как-то заметил Скотт, и во всей обильной Скоттиане до сих пор не подсчитано, сколько ярких и самобытных типов перекочевали в его книги непосредственно из жизни, сколькими меткими словечками и оборотами одарили его простые люди Шотландии. Больше того, без этого врожденного и последовательного демократизма его историческое чутье едва ли смогло отлиться в тот совершенный историзм творческого метода, о котором емко и выразительно сказал Дайчес в связи с романом «Уэверли»: «Обыкновенные люди, подхваченные историческими событиями, к которым они непричастны и которых зачастую до конца и не понимают, действуют соответственно их характеру и обстоятельствам. И часто именно эти обыкновенные люди, изъясняющиеся на простонародном шотландском диалекте с абсолютно достоверной и волнующей непосредственностью, воплощают у Скотта истинное направление исторического развития».
Приведенное суждение говорит о том, что понимание британским исследователем значения творчества Скотта и новаторства его художественных открытий в основе совпадает с концепцией, выработанной по этим проблемам передовой русской и советской критикой. Литературные оценки и наблюдения Дайчеса вообще опираются на исторический контекст и поэтому отмечены той мерой непредвзятости и объективности, какую мы не всегда находим и в признанных, ставших классическими биографиях Скотта, начиная от многотомного жизнеописания, принадлежащего перу его зятя и «молодого друга», как в письмах называл его писатель, Уильяма Гибсона Локхарта, и кончая книгой X. Пирсона и трудом Э. Джонсона.
Последние, особенно Пирсон, подчас склонны модернизировать восприятие наследия Скотта, и в силу этого некоторые его творения выглядят у них не совсем так, как они представлялись современникам, воспринимались в литературном процессе эпохи или смотрятся в историко-литературной перспективе. Порой дело доходит до критических курьезов, как, например, у Пирсона, с очевидным пренебрежением отзывавшегося о «Уэверли» («утомительный и скучный роман») и перечеркнувшего «Айвенго» («читать вообще невозможно»). У Локхарта смещение в противоположную сторону: стремясь канонизировать — в духе времени и из лучших родственных чувств — Скотта как личность, он невольно канонизирует его книги и литературное окружение.
Дайчес счастливо избегает обеих крайностей, подходя к творчеству и личности своего «героя» как к явлению совокупному, принадлежащему своему времени, но отнюдь не утратившему ценности и для нашего. Вероятно, поэтому его внимание в окружении и симпатиях Скотта привлекают фигуры художников, так же значительных и для той эпохи, и для современности: Бёрнса, Вордсворта, Байрона, — и это внимание распределяется сообразно с подлинными масштабами литературных величин. Но объективность вдумчивого литературоведа порой вступает тут в известное противоречие с реальными фактами биографии Скотта, как, скажем, в случае с Джоанной Бейли. Многолетнему другу и корреспондентке писателя он уделяет меньше строк, чем описанию двух случайных встреч юного Скотта с Бёрнсом. Создательница драм в стихах, Джоанна Бейли вошла, понятно, в историю английской литературы, но занимает она в ней куда более скромное место, чем занимала в жизни и привязанностях своего великого современника. Однако «мир» Вальтера Скотта без нее так же неполон, как без Байрона или Тома Парди.
Но та же критическая объективность, от которой «пострадала» в очерке Дайчеса Джоанна Бейли, позволяет автору выдержать высокую беспристрастность по отношению к самому Скотту — точно определить сравнительную ценность его поэтического и романного наследия, дать лапидарные и доказательные критические «портреты» отдельных произведений, раскрыть противоречие между стилем работы и конечным ее результатом: «Он часто писал небрежно и бездумно. В то же время он принадлежал к тому роду авторов, кто, когда материал по-настоящему захватывает их воображение, бывает способен — безотчетно или полуосознанно — удивительно глубоко проникать в суть взаимосвязей между сиюминутным человеческим существованием и ходом истории. Он, можно сказать, был великим романистом вопреки самому себе».
Указав на этот парадокс, Дайчес, однако, на ограниченном пространстве своей книги, которую уместно назвать развернутым эссе, исчерпывающе объясняет, почему Скотт был великим романистом, как он стал таковым и в чем заключается загадка его «небрежного гения». Гениальность Скотта проступает из мозаического повествования о нем тем отчетливей, что критик не обходит оборотной стороны этой гениальности, «издержек» писательской методы Скотта и очевидных отступлений писателя от им же установленных образцов. Насыщенной, исполненной бесподобного колорита, сюжетно динамичной прозы. Наследие Скотта достаточно велико и богато, достаточно значительно в целом, чтобы в нем можно было различить вершины, добротный средний (опять же для Скотта) уровень и просто неудачи. На фоне последних подлинные свершения мастера просматриваются с особой наглядностью, что и доказывает очерк Дайчеса.
Сказанное справедливо и для оценки личности Скотта. Он был натурой настолько выдающейся, сложной, неоднородной и разносторонней, что сводить его человеческий облик к общему хрестоматийному знаменателю значило бы безнадежно исказить и обеднить представление о нем. Когда Локхарт из благих побуждений вкладывал в уста Скотта на смертном одре смиренное поучение, с каким тот якобы обратился к окружающим, или когда Пирсон в угоду собственным консервативным предпочтениям утверждал, что Скотт не сблизился с Бёрнсом лишь потому, что его отпугнули революционные взгляды последнего, это не только вступало в конфликт с документально зафиксированными фактами (что не делало чести биографам), но вело к упрощению, чтобы не сказать — оглуплению «героя» биографий. И это при том, что жизнеописание, предпринятое Локхартом, по сей день остается наиболее полным источником фактических данных о Скотте, а книга Пирсона — самой живой и яркой в ряду биографий писателя.
Дайчес предпочитает основываться на установленных и проверенных фактах, а если, по его мнению, какие-то моменты вызывают сомнения, он это специально оговаривает. Собственный комментарий критика, даже носящий характер гипотезы, также опирается на факт. Поэтому не самые, скажем, симпатичные черты характера Скотта и малопривлекательные эпизоды его биографии не сглажены — напротив, они названы, раскрыты, пояснены. В контексте времени и личных обстоятельств они становятся понятными, хотя не списываются со счета и получают нелицеприятную оценку, как в уже упомянутом случае с воинственной реакцией Скотта на несостоявшиеся выступления «черни». В результате, перефразируя критика, можно сказать, что под его пером Скотт предстает великим человеком вопреки собственным слабостям.
Главное же достоинство книги Дэвида Дайчеса заключается в том, что ее автор легко, раскованно, доказательно, с изяществом и проницательностью, свойственными традиции английского эссе, исполнил обещанное в заглавии — показал большого писателя в единстве и взаимодействии с его миром, позволил прочувствовать «время» и «место», подарившие человечеству творения Вальтера Скотта, эту непреходящую ценность национальной, европейской и мировой культуры.
В. Скороденко
Сэр Вальтер Скотт и его мир
СЕМЬЯ
На тридцать седьмом году жизни в апреле 1808 года Вальтер Скотт, уже известный редактор, антиквар и поэт, находясь в Ашестиле, «славном сельском особняке с видом на Твид», куда он перебрался в 1804 году, принялся за автобиографический очерк. Начал он с родословной, ибо все связанное с «корнями» и предками, тем паче его собственными, неизменно вызывало его интерес.
«Я родился не в блеске, однако и не в ничтожестве. В согласии с условностями моей страны происхождение мое сочли благородным, так как по отцовской, да и по материнской линии тоже я был связан родством, хоть и дальним, со старинными семействами. Дедом отца был Вальтер Скотт, коего хорошо знали в долине Тивиота под прозвищем «Борода». Он был вторым сыном Вальтера Скотта, первого лэрда Рэйберна, а тот в свою очередь — третьим сыном Вильяма Скотта и внуком Вальтера Скотта, именуемого в семейных преданиях «Старым Уоттом», — хозяина Хардена. Стало быть, я прямой потомок сего древнего предводителя, чье имя прозвучало во многих моих виршах, и его прекрасной жены, Цветка Ярроу, — недурная родословная для менестреля Пограничного края».
Природу своего писательского дара Скотт связывает с родословной и с той частью Шотландии — Пограничным краем, чьи нагорья примыкают на юге к английским графствам, — где обосновались его предки и где проживал он сам. Он говорит о себе языком таких понятий, как история и «почва», пространство и время. Именно эти категории наилучшим образом отвечали складу воображения Скотта в течение всей жизни, от детских лет, когда малыш жадно впитывал рассказы про пограничные набеги и восстания якобитов , до последнего горького путешествия из Италии на родину, когда он, разбитый телом и духом, едва ли не в последний раз заставил себя приподняться, завидев вершины любимых пограничных холмов:
«Но когда мы начали спуск в долину Галы, он стал озираться, и до нас постепенно дошло, что он узнает знакомые места. Вскоре он пробормотал некоторые названия: „Речка Гала, точно она, — Бакхольм — Торвудли“. Когда у Лэдхоупа дорога обогнула гору и его взору открылись Эльдонские холмы, он пришел в сильное возбуждение, а после того как, повернувшись на подушках, не далее чем за милю увидел наконец башенки своего дома, у него вырвался радостный крик».
Так его зять и биограф Джон Гибсон Локхарт (он находился при нем безотлучно) описывает один из последних проблесков ясного сознания у Скотта. Его завороженность — и это еще слабо сказано — историей и ландшафтом Шотландии, всегда пребывавшими для него в сокровенном единстве, склоняла его воображение к размышлениям о прошлом и настоящем, о неизменном и преходящем, о традиции и развитии. Ведь именно это — характерный мотив лучших романов Скотта. Место действия остается, как бы оно ни менялось, но распадается время. Взглянуть на арену исторических событий в ее теперешнем виде, как это Скотт любил с детства, — значит увидеть разом то, что было, и то, что есть, побуждая тем самым воображение восстанавливать прошлое и одновременно связывать его с настоящим.
В зрелом возрасте Скотт в основном жил в Пограничном крае, но родился он не там, а в Эдинбурге — 15 августа 1771 года. (Кое-какие свидетельства позволяют предполагать, что Скотт ошибался на один год и на самом деле родился 15 августа 1770-го; однако их отнюдь нельзя считать неопровержимыми, и имеющиеся данные склоняют в пользу принятой версии, то есть 1771 года.) Его отец, тоже Вальтер Скотт, родившийся в 1729 году, был старшим сыном Роберта Скотта из Сэнди-Hoy и Барбары Хейлибертон, которая, по словам Скотта, была родом из «старинного и достойного семейства, проживавшего в Берикшире». Роберт Скотт пошел в моряки, но, потерпев кораблекрушение у Данди при первом же плавании, отказался от этого занятия и получил в аренду от Вальтера Скотта из Хардена, своего «главы клана и родича», ферму Сэнди-Hoy вместе с участком, на котором высится Смальгольмская башня. Отказ Роберта Скотта снова отправиться в море после пережитого злоключения привел к разрыву с отцом, достославным «Бородой», по каковой причине Роберт не преминул отринуть якобитские убеждения «Бороды» и «не сходя с места превратился в вига» Это, несомненно, увеличило его благосостояние, поскольку «Борода», обязанный своим прозванием обету не бриться до тех пор, пока Стюарты не возвратятся на трон, примкнул к якобитскому восстанию 1715 года с оружием в руках, в результате же «лишился всего, что имел, и, как я слышал, — продолжает правнук, — угодил бы на виселицу, когда б не заступничество Анны, герцогини Баклю и Монмутской». Отец Скотта первым в своем семействе обзавелся профессией: выучился на адвоката и, став королевским стряпчим, вошел в привилегированное сословие шотландских законников.
Во многих отношениях он явился прототипом мистера Фэрфорда из романа «Редгонтлет». Был он человеком честным, трудолюбивым, без особого воображения и таким совестливым, что последнее, по выражению его сына, не позволило ему сколотить состояние за счет клиентуры. «Клиентам он служил с рвением, доходившим до смехотворности, — вспоминал Скотт в автобиографическом отрывке. — Вместо того чтобы бесстрастно отправлять положенное по долгу службы, он думал за них, страдал за их честь, как за собственную, и был готов скорее вызвать их нерасположение, нежели пренебречь чем бы то ни было, к чему, по его разумению, его обязывали их интересы». Он был вигом и пресвитерианином строгих правил, чопорным в поведении, умеренным в притязаниях; его страстью была история кальвинистской церкви. При всей строгости своих принципов он отличался, однако, как уверяет нас его сын, врожденной добротой и мягким характером. Позднее Скотт с неприязнью вспоминал о «благочинии пресвитерианской субботы», которое называл «беспримерно суровым». Это одна из причин, сообщает нам Локхарт, почему Скотт «с малолетства приобрел отвращение к тому, как отправляется служба по канону господствующей Шотландской церкви , и обратился к ея святой Епископальной сестре , коей благочиние и систему управления он полагал точным слепком с древних установлений, а литании и молитвы почитал за дошедшие до нас из времен, наследовавших апостольские». Ясно, что не одна лишь суровость кальвинизма, но в еще большей степени ощущение связи времен побудили Скотта отказаться от пресвитерианства родителя ради шотландской епископальной церкви; однако его любовь к постоянству оказалась не достаточно сильной, чтобы вернуть его в лоно католицизма, религии предков, — той разновидности христианства, которую он, как о том со всей очевидностью свидетельствует, в частности, роман «Аббат», считал погрязшей в суевериях и фанатизме. Но мы еще поговорим об отношении Скотта к религии.
Анна Резерфорд, мать Вальтера, была старшей дочерью доктора Джона Резерфорда, профессора медицины Эдинбургского университета в 1726 — 1765 годах, который одним из первых ввел в курс обучения практические занятия в клинике. Анна получила образование в частной эдинбургской школе миссис Ефимии (Эффи) Синклер, все ученицы которой, как Скотт позднее поведал книгопродавцу и антикварию Роберту Чемберсу, «по окончании приобретали любовь к чтению, писали изрядно грамотно, имели основательные познания в истории и изящной словесности, не пренебрегая притом домашними обязанностями по части иголки и расходной книги, и отменно держались в свете». Из этой школы Анну Резерфорд со многими другими питомицами миссис Синклер отправили «приобретать лоск» у достопочтенной миссис Оджилви, которая учила «манерам, отдающим по нынешним временам несносной чопорностью». Чемберс добавляет: «Детское воспитание оставило такой след в душе миссис Скотт, что, и близясь к восьмидесяти годам, она со всем тщанием не допускала коснуться спиною спинки кресла, словно все еще находилась под неусыпным оком миссис Оджилви».
ЭДИНБУРГ
Побывавший в Эдинбурге через три года после рождения Вальтера англичанин капитан Эдвард Топхем описал город в письме к другу:
«Местоположение Эдинбурга, вероятно, самое удивительное, каковое можно вообразить для столичного города. Великие холмы, на которых располагается большая его часть, хотя и являют беспримерно прекрасные виды, однако же во многих местах не только не дают проехать экипажу, но и пешеходам чинят препятствия. Главная, или большая, улица пролегает по гребню весьма высокого холма, который начинается от дворца Холируд, забирает вверх довольно круто милю с четвертью и, образуя обширную площадку, венчается Замком».
Эта «главная, или большая, улица» — Хай-Стрит, которая спускалась гребнем от Замка до Холируда и, в глазах Топхема, не имела бы себе равных в Европе по длине и ширине, если б только «озаботились устранить кое-какие помехи, что застят перспективу». Несколько столетий Хай-Стрит определяла собою облик всего города. От нее под прямым углом отходили параллельно друг другу узенькие проезды и тупики, а все вместе наталкивало на сравнение с рыбьим скелетом или, опять же, «с черепахой, у которой Замок был головой, главная улица — продольным желобом панциря, тупики и проезды— боковыми желобками, а Холируд — хвостом». Эти узкие улочки, стиснутые высокими домами, разделенными на квартиры, в каждой из которых обитало по семье, были усечены по северной стороне ХайСтрит, где склон круто шел вниз к Северному озеру, на месте которого сейчас расположен сад ПринсесСтрит-Гарденз. С южной стороны они были длиннее — там склон опускался более плавно, но Старый город Эдинбурга все равно в целом оставлял впечатление скопища узких улиц, которые под прямым углом вливались в Хай-Стрит, словно отдаваясь ей под защиту, и которым рельеф местности не позволял далеко разбегаться. То был старый средневековый город, до удивления мало переменившийся к середине XVIII века. Для полноты картины мы должны упомянуть улицу Каугейт, проходившую южнее Хай-Стрит и ей параллельно, от которой под тем же прямым углом ответвлялись проезды на юг и на север. В одном из них, носившем название Школьного, — узком переулке, поднимавшемся от Каугейт на юг по направлению к старому Колледжу, — и родился Вальтер Скотт.
В Четвертой песни «Мармиона» Скотт описал родной город, каким он представлялся человеку начала XVI века, но каким его видел и сам автор:

Высоты кутает туман,
Вознесся Замок-великан,
Где склон восходит кручей;
Он в небо дыбится хребтом
И громоздит за домом дом,
Мой город — нету лучше.
Воистину романтический город, но Эдинбургу пришлось заплатить за свой романтический облик. «К началу царствования Георга III (1760-е годы. — Д. Д.) Эдинбург представлял собой живописный, затхлый, неудобный старомодный город с населением около семнадцати тысяч человек. В нем не было ни королевского двора, ни фабрик, ни торговли, но имелся выводок адвокатов, подвизавшихся в Сессионном суде а внушительное число малоземельных шотландских дворян — тогда они сходили за богачей всего лишь с тысячью фунтов годового дохода — зимой оказывало ему честь своим пребыванием. Таким образом город просуществовал несколько столетий, на протяжении которых политические смуты и распри держали страну в бедности». Так писал Роберт Чемберс через год после смерти Скотта, вспоминая Эдинбург, каким тот был, когда писатель появился на свет. Можно с уверенностью сказать, что Эдинбург времен младенчества Скотта был перенаселен, грязен и проживание в нем, по крайней мере в границах Старого города, вредило здоровью. Живописный и уютный, вместе с тем он мог быть губителен. Молодой эдинбургский поэт Роберт Фергюсон , которому вскоре предстояло умереть двадцати четырех лет от роду в казенном городском бедламе, писал об Эдинбурге, когда Скотту не исполнилось и пяти месяцев:

Старик Курилка разбитной,
Заблудшим душам дом родной, —
Мы тут за чаркой круговой
В довольстве и тепле
Сидим уютно день-деньской
В веселом погребке.
«Старик Курилка», Старик Коптилка, ибо файфские кумушки на другом берегу Ферт-оф-Форта могли точно сказать, когда в Эдинбурге садятся обедать, по облаку дыма, которое поднималось над лесом труб Хай-Стрит, проездов и тупиков. К тому же в городе злоупотребляли по части выпивки: лица свободных профессий отдавали щедрую дань кларету, а те, кому он был не по карману, пили эль; да и виски, по мере того как XVIII век набирал темпы, поступало из горных районов во все больших количествах.
К счастью Скотта (и литературы), в то время, когда он родился, Эдинбург начал понемногу выбираться из оков Старого города. Уже в 1752 году выдвигались далеко идущие предложения раздвинуть его границы. По мнению их автора, Эдинбург мало чем мог похвалиться — разве только тем, что «являлся столицей Шотландии, когда та была самостоятельным королевством, и все еще оставался главным городом Северной Британии». Он продолжал:
«Здоровое местоположение и соседство с заливом должно, безусловно, рассматривать как обстоятельства благоприятные. Но сколь перевешивают недостатки, коим нет числа! Расположенный по гребню холма, он дает место всего для одной приличной улицы, что тянется с востока на запад, да и на ту можно выбраться без особого труда только из одной части города. Узкие проулки, что ведут на юг и на север, так круты, стеснены и захламлены, что иначе как досадными бесчисленными помехами их и не назовешь. Сдавленные обступившими их стенами и стиснутые жесткими рамками королевских установлений, каковые едва ли выходят за пределы этих стен , дома здесь скучены так, как ни в каком другом городе Европы, и достигают невероятной высоты. Отсюда с неизбежностью проистекает великая нужда в свежем воздухе, освещении, чистоте и всех прочих необходимых удобствах. Отсюда же — положение многочисленных семей, порой до десяти душ и более, которым приходится ютиться над головой друг у друга в одном и том же строении, где ко всем остальным неудобствам присовокупляется еще и общая лестница, а это есть не что иное, как вертикальная улица, погруженная в постоянную темень и грязь».
Наконец люди не захотели больше мириться с подобным положением, и город начал разрастаться за пределы рыбьего костяка и черепашьего панциря — сначала к югу, затем, после постройки улиц-виадуков, — с большей помпой и пышностью к северу, где на другой стороне ныне осушенного Северного озера в конце XVII — начале XIX века возник прекрасно спланированный Новый город. Наиболее существенные из этих изменений произошли при жизни Скотта. За десять лет до его рождения к югу от Каугейта, за границами королевских владений (владения, правда, потом разрослись), были разбиты Кирпичная площадь и площадь Георга; последнюю избрали местом жительства некоторые из самых великосветских и важных обитателей Эдинбурга, в том числе герцогиня Гордонская, графиня Сазерлендская, лорд Мелвилл, виконт Дункан и лорд Брэксфилд, прототип стивенсоновского Уира Гермистона . На площадь Георга переехал с семьей и отец Скотта, когда юный Вальтер еще пребывал в колыбели. Результаты не замедлили сказаться: все шесть детей, рожденных Анной Резерфорд-Скотт, когда семья жила в Старом городе, умерли во младенчестве, тогда как Вальтер, дышавший чистым воздухом площади Георга, «был отменно здоровым младенцем» и «выказывал все признаки здоровья и силы» — пока в полтора года не был поражен недугом (теперь-то мы знаем, что это был детский паралич), наградившим его пожизненной хромотой на правую ногу.
СЭНДИ-НОУ
Дед Вальтера с материнской стороны доктор Резерфорд предположил, что больной ноге лучше всего, возможно, помогут деревенский воздух и моцион, и мальчика вместе с няней отправили к деду по отцовской линии на ферму в Сэнди-Hoy. «Здесь, в Сэнди-Hoy, — вспоминает Скотт, — я впервые осознанно воспринял бытие». Сэнди-Hoy, или, как принято теперь писать, Сэндиноу, расположена в долине Твида на полпути между Келсо и Мелрозом, в районе Пограничных болот. В сравнительно ясную погоду за шестнадцать миль можно различить на южном горизонте холмы Чивиота . По другую сторону Твида, к западу, находятся Эльдонские холмы, а за ними речка Этрик с Этрикским лесом. Милях примерно в десяти, тоже к западу, лежит участок, где Скотту предстояло возвести Абботсфорд, памятник своей гордости и безрассудству. Неподалеку на северозападе расположена долина Лаудердейл, а в пяти милях западнее течет речка Гала, за которой поднимаются Мурфутские холмы. Во время последнего возвращения домой при виде Галы к Скотту вернулось сознание. Это исконный край Скотта — земля его предков, сызмальства захватившая его воображение и владевшая им до самой смерти.
На малыше испробовали разные необычные способы лечения, но успеха не добились: Скотт вырос бодрым живым подростком, однако навсегда остался хромым; это увечье не очень бросалось в глаза, хотя стало заметнее в последние годы жизни, омраченные заботами и болезнью. «Среди примечательных средств, коими меня пользовали от хромоты, кто-то присоветовал, чтобы всякий раз, как в доме будут резать овцу, меня гольем пеленали в только что снятую, еще теплую шкуру. Хорошо помню, как в этом басурманском облачении лежу я на полу маленькой гостиной фермерского дома, а дедушка, седой и почтенный старик, пускается на всевозможные хитрости, дабы заставить меня ползать». Роберт Скотт, «седой и почтенный старик», умер, когда Вальтеру не исполнилось и четырех лет, однако внук хорошо его помнил. На протяжении всей жизни Скотт выказывал поистине невероятную память, чему есть множество свидетельств, и, несомненно, ясно помнил то, что случалось с ним на четвертом году и даже раньше. Его писательский гений, конечно же, опирался на память: о недавнем прошлом он узнавал, жадно внимая уцелевшим участникам миновавших бурных событий, а в историю лучше всего проникал по цепочке воспоминаний.
В Сэнди-Hoy малыш усердно поглощал всевозможные знания й рассказы. Песни и истории про якобитов пробудили в нем «весьма сильное расположение к дому Стюартов», расположение, которое, по его словам, «глубоко укоренилось благодаря рассказам, что велись при мне о зверствах, учиненных на казнях в Карлайле , а также в Горной Шотландии после битвы у Куллодена. Один или двое наших дальних родичей оказались тогда среди жертв, и, помнится, имя Камберленда (герцога Камберлендского, «Мясника» Камберленда, который командовал войсками короля Георга. — Д. Д.) вызывало у меня отнюдь не детскую ненависть. Мистер Керл, фермер из Йетбайра и муж одной из моих тетушек, видел казнь; вероятно, именно от него услыхал я эти горестные истории, оказавшие на меня столь сильное впечатление». Слышал он рассказы и о пограничных набегах и грабежах, в которых принимал участие и кое-кто из его собственных предков, а тетушка Дженни читала ему «Балладу о Хардикануте» из «Застольного альманаха» Аллана Рамзея Эту умело сделанную стилизацию из сорока четырех строф по восемь строк в каждой, написанную в начале века леди Уордлоу, мальчик выучил наизусть и самозабвенно декламировал во весь голос, к вящему раздражению местного священника, так что тот как-то раз даже воскликнул: «Разговаривать при этом дитяти все равно что пытаться перекрыть канонаду». На экземпляре «Застольного альманаха», который впоследствии перешел в его собственность, Скотт сделал запись: «Сия книга принадлежала моему деду Роберту Скотту, и из нее я наизусть запомнил „Хардиканута“ еще до того, как смог прочитать балладу сам. Первой я ее выучил — последней забуду». Конечно же, Скотт развил бы творческое воображение исторического плана, которое явлено в его поэтических сочинениях и романах, даже если б он и не провел маленьким мальчиком какое-то время в Сэнди-Hoy. Однако заманчиво думать, что именно там это воображение обрело свой столь своеобычный склад. В его памяти Сэнди-Hoy занимала, несомненно, свое особое место. Во «Вступлении» к Третьей песни «Мармиона», написанном в 1808 году и адресованном близкому другу Уильяму Эрскину, автор вспоминает свою тамошнюю родню и отдает дань любви и уважения деду:

Дайчес Дэвид - Сэр Вальтер Скотт и его мир => читать книгу далее


Надеемся, что книга Сэр Вальтер Скотт и его мир автора Дайчес Дэвид вам понравится!
Если это произойдет, то можете порекомендовать книгу Сэр Вальтер Скотт и его мир своим друзьям, проставив ссылку на страницу с произведением Дайчес Дэвид - Сэр Вальтер Скотт и его мир.
Ключевые слова страницы: Сэр Вальтер Скотт и его мир; Дайчес Дэвид, скачать, читать, книга и бесплатно